Г.Р. Зингер
Рашель. — М.: Искусство, 1980. — 254 с. — (Жизнь в искусстве).
Что могла она знать о России?
Огромная холодная страна, населенная странными медведеподобными существами со шкурой, поросшей мехом, только не наружу, а внутрь, — как некогда изволил выразиться наполеоновский маршал, граф де Сегюр, — и лощеными вельможами с безукоризненными манерами и безупречным парижским выговором, «русскими европейцами», непременной принадлежностью светских салонов Франции и Германии. Этой страной правил любезный голубоглазый великан, русский царь, настоявший на ее приезде.
Вероятно, она прочла и книгу своего давнего знакомого и почтительного поклонника маркиза де Кюстина «Россия в 1839 году». Маркиз, истый аристократ и приверженец «законной монархии» Бурбонов, отчаявшись застать ее возрождение на родине, совершил паломничество в Мекку современного монархизма — ко двору единственного в Европе полновластного самодержца… Но знакомство с придворным Санкт-Петербургом и с самим Николаем, приблизившим к себе пилигрима-аристократа, подействовало на него столь отрезвляюще, что он вернулся на родину чуть ли не либералом и даже подумал было отречься от дворянского титула, по каковой причине великосветские знакомые пришли к убеждению, что русские холода, весьма пагубно повлияв на рассудок, сделали маркиза, мягко говоря, эксцентрическим. Немного поостыв и приведя в порядок свои чувства, Кюстин все же остался маркизом, хотя и «свободомыслящим». Он ограничился тем, что написал путевые заметки, в которых предостерегал соотечественников от чрезмерного увлечения российским самодержавием.
В этих заметках русская столица, Северная Пальмира, представала пышным каменным фантомом в мареве болот. Ее будущее казалось зыбким и неопределенным, как и будущее страны и необъяснимой власти азиатского деспота с европейскими манерами, убеждавшего себя и других, что деспотический образ правления есть требование «духа народного» и что сам он, самодержец всея Руси, — лишь мученик неуклонного исполнения долга перед отечеством. Кюстину мерещилось, что Петербург — и вместе с ним все, что ни есть цивилизованного в этой дикой степной стране, — обречен кануть в бездонные хляби чухонских болот (для путешественников голубых кровей, которые путали Россию с дворцовой прихожей и искренне полагали, что ее судьбы зависят от ближайших распоряжений министра двора графа Адлерберга, такой взгляд был не внове).
Что за публика ждет слабую здоровьем и усталую от беспрерывных кочевий гастролершу? Каков будет неведомый зритель — тот, кто по табели о рангах стоит между вельможей и мужиком? Об этом мало что мог поведать маркиз.
Первые впечатления на удивление благоприятны. Зима в Петербурге стоит мягкая и сухая, квартира на Невском удобна («дома здесь теплые и дров не жалеют», — пишет Рашель Понсару), она хорошо себя чувствует. Первый спектакль должен состояться только через полторы недели — есть время освоиться и приступить к репетициям.
По контракту сроком на четыре месяца, подписанному Рафаэлем и самим царем, Рашель должна играть в очередь с постоянной французской труппой Михайловского театра: четыре дня в неделю выступает она, два — актеры постоянной труппы. Почти все расходы берет на себя контора императорских театров; Рашели надо платить «порционные деньги», то есть служащим, занятым во время ее выступлений, и отчислять положенную долю гонорара в пользу Императорского воспитательного дома.
Более чем за месяц до начала гастролей Рафаэль Феликс оповестил об условиях продажи билетов: все спектакли делились на четыре серии по двенадцать представлений. В первую вошли спектакли, дававшиеся по воскресеньям, во вторую — по понедельникам и так далее. Кроме того, должны были состояться еще три бенефисных спектакля, билеты на которые продавались особо. Абонементы в ложи стоили от ста двадцати до трехсот шестидесяти рублей, на кресла — от шестидесяти до восьмидесяти четырех, что в два раза превосходило обычные цены на спектакли Михайловского театра. Рафаэль предусмотрел даже дополнительную плату за лишний стул в ложе. Его алчность дошла до того, что он попытался сдать в наем и императорскую ложу, благо царская семья была в Гатчине, но ему отказали. Он успокоился, лишь поставив перед сценой лишние два ряда стульев.
Несмотря на дороговизну, билеты раскупили почти мгновенно. Однако, когда 25 октября Рашель наконец появилась в «Федре», зал был настроен довольно прохладно и отчужденно. Публику восстановила против актрисы непомерная жадность ее братца, многих настораживали просачивающиеся из Парижа самые разноречивые слухи и суждения. Журналы призывали не слишком доверять мнению иностранцев — у русских есть собственный вкус. Нетерпимый тон отчасти объяснялся и задетым самолюбием: незадолго до приезда Рашели в одном из парижских журналов появилась статья, в которой невежественный и наглый автор утверждал, что в России нет ни самобытной литературы, ни театра, что все русское искусство заимствовано от Запада.
На первом же спектакле Рашель преодолела сдержанность зала, ее вызывали после каждого действия и в конце спектакля; когда она играла, стояла такая тишина, словно все окаменели. Но у многих зрителей, видевших ее впервые, настороженность сменилась некоторым недоумением. Были совершенно непривычны низкий голос актрисы, ее манера чтения, и совсем уже неожиданным показалось то, как она трактовала роль. Зрители первого спектакля пришли смотреть не столько пьесу, сколько актрису, что тоже мешало им разобраться в сути роли.
Сама персона Рашели в ореоле слухов, противоречивых сведений и мнений, удивительная ее биография заслоняли от них смысл происходящего на сцене.
Лишь когда любопытство подобного рода, интерес к курьезу прошли, зрители смогли по достоинству оценить ее игру.
С каждым днем зрительный зал все яростнее выражал свой восторг. После четырех представлений «Федры» настал черед «Марии Стюарт», и, но словам Рашели, когда опустился занавес, «энтузиастические русские чуть ли не взяли приступом сцену».
Более всего на виду оказались светские успехи Рашели. Аристократический Петербург был покорен; ее осыпали роскошными подарками и всяческими знаками внимания. Тон задавала императорская семья.
Рашели первой довелось выступать в Гатчине, где перед самым ее приездом был построен театр. После спектакля она специальным поездом вернулась в Петербург. Николай часто присутствовал на ее спектаклях в столице и подавал знак аплодисментам (в театре не полагалось хлопать прежде царя). Наконец, она была приглашена во дворец, на интимный ужин в кругу царской семьи, а когда начала читать монолог Федры, младшие отпрыски царской фамилии нарушили этикет и (неслыханно!) вскарабкались на стулья, чтобы лучше ее видеть. «Какой пир! — восклицала Рашель в одном из писем. — И все это для дочери папаши и мамаши Феликс».
Как видно, Николай I повторял заблуждения Луи-Филиппа и французских монархистов 1830-х годов, уверенных, что успех Рашели и — благодаря ей — классической трагедии свидетельствует о возрождении в обществе идеалов «века Людовика XIV». Теперь, полтора десятилетия спустя после ее дебюта, русский царь, безжалостный к отечественной серьезной драме, в коей ему неотвязно мерещились следы вольномыслия, благоволил к французской трагедии XVII века, единственно приемлемой для монархического образа мысли. Покровительствуя Рашели, он, видимо, желал дать урок собственным драматическим авторам и актерам: именно в таком роде должно прославлять правление и можно добиться царских милостей.
Придворный успех и явные старания официального Петербурга придать ее спектаклям вполне определенный политический смысл вызвали у Рашели легкую иронию; однажды она назвала свой вояж гастролью французской актрисы с русским императором в роли импресарио.
Впрочем, это и но удивительно. В глазах двора Россия была призвана служить последним прибежищем «великой» (читай: «великосветской») культуры «славного века», утраченной во Франции с тех пор, как ослабла, а затем и вовсе пала «законная династия».
Еще в начале карьеры Рашели, с тех самых пор как Луи-Филипп посетил один из ее спектаклей, русская светская хроника стала уделять внимание делам актрисы, как событиям придворной жизни Франции; конечно, жизнь дебютантки интересовала со стороны анекдотической. Так, например, в сороковой книжке московского журнала «Галатея» за 1839 год читателям считали нужным сообщить, что «девица Рашель поправляется в своем здоровье, болезнь ее становится правильнее» и что при дворе модно и даже считается хорошим тоном осведомляться об этом предмете.
Ныне же светский Петербург с удовольствием созерцал сей курьез природы.
Ее портреты продавались во всех лавках и магазинах. Чего только не называли именем гастролерши предприимчивые торговцы: ткани, торты, шляпки, темную пудру (у Рашели был смуглый цвет лица)… «На улице, в магазинах, где бы я ни появлялась, на меня указывают, называют мое имя, украдкой приветствуют… Я больше не принадлежу себе», — пишет она родным.
Офицеры царской гвардии, выстроившись вдоль стен театрального фойе, часами ждали ее выхода после спектакля, и она проходила меж двух шеренг под военное «ура» по ковру, устланному розами и камелиями… Студенты, переполнявшие раек, неистовствовали… В училище правоведения, например, если ученик пропускал уроки, говорили: «Он бегает к Рахили». Однажды кто-то из будущих правоведов переоделся в ливрейного лакея и явился к ней в гостиницу. Его впустила горничная, и, когда Рашель вышла к нему, он на чистейшем французском языке попросил фотографию для всего училища. Она расхохоталась и, надписав, вручила портрет предприимчивому юнцу.
После Петербурга Рашель отправилась в Москву, где должна была играть на утренних спектаклях в Малом театре. И здесь ее ждал полный успех. Москвичи преподнесли ей туфли, сшитые из голубой ленты Андреевского ордена — старшего из русских орденов… После одного из спектаклей студенты выпрягли из кареты лошадей и повезли ее сами. И в Москве и в Петербурге бенефисы актрисы превращались в праздники. Так, 26 декабря, после бенефисного спектакля, где она играла Камиллу, Рашель писала матери, что подарки и букеты сыпались со всех сторон. Выручка превысила двадцать тысяч франков, императрица подарила ей роскошные серьги, зрители по подписке преподнесли браслет, усыпанный рубинами и бриллиантами…
Внимание двора вызывало у нее в ответ пристойные случаю и вполне официальные уверения в благодарности; подлинную признательность и уважение она питала к гостеприимной чуткой русской публике и постоянно искала повода выказать свое расположение. Как женщина практичная, Рашель облекла его в самые ощутимые формы: условия контракта продиктованы ей братом, но вне контракта Рашель вольна располагать собой — и она дала несколько представлений в пользу неимущих (билеты на некоторые из них были не так дороги, и ее смогли увидеть те, кому пришлись не по средствам абонементы).
Так, 3 января она выступала с монологами из «Марии Стюарт» и «Баязета» в пользу благотворительного Общества помощи бедным; 5 января прочла сон Гофолии на утреннике, организованном Филармоническим обществом в пользу неимущих вдов музыкантов; 10 января дала драматический утренник в помощь благотворительным школам.
Не ограничась этим, Рашель из своей доли в сборах отчислила пятнадцать тысяч франков в пользу театра и нуждающихся актеров и несколько тысяч рублей — приютам и благотворительным заведениям.
Хотя расписание гастролей почти не оставляло ей свободных дней, она нашла время выступить в пяти бенефисах актеров французской труппы Михайловского театра.
Актеры постоянной французской труппы поначалу были напуганы ее приездом и побаивались, как бы Рашель не переманила у них зрителей. Они к тому же опасались, что Рашель может отомстить им за не вполне тактичный шаг: их премьерша, Плесси, за несколько дней до приезда Рашели показалась в «Леди Тартюф», гастролерша же, поскольку пьеса была у нее в афише, расценила это как открытие военных действий. Ей показалось, что Плесси, памятуя свой успех у парижан в бенефис Сансона, и теперь пожелала ее затмить. Но Плесси сыграла «Леди Тартюф» перед полупустым залом.
Рашель до своего первого выступления в этой роли боялась подвоха и очень волновалась, но ее приняли как нельзя лучше и, хотя терпимость к соперницам никогда не была в числе ее добродетелей, сочла инцидент исчерпанным. «Михайловцы» оправились от первоначального испуга, а после того как она предложила им свои услуги, вовсе подобрели, и несколько актеров согласились даже выступить в ее спектаклях.
Таким образом было устранено досадное недоразумение, омрачавшее ей радость успеха.
Русские актеры очень тепло и без какой бы то ни было ревности относились к ней и к ее искусству. Это очень радовало Рашель: «Я бы хотела быть Вашей соотечественницей, чтобы стать Вашей товаркой [по сцене]. Впрочем, все актеры—братья», — написала она на портрете, подаренном молодому актеру Бурдину.
«Она действительно невыразимо велика, — писал матери Антон Рубинштейн. — Ей тридцать два года, но она очаровательна. И притом такой талант и такая слава! Надо обладать большой силой или быть олухом, чтобы не сойти с ума».
Еще в Париже он был частым гостем Рашели, теперь же почти неотступно следовал за ней. Она тоже питала симпатию к молодому пылкому музыканту. В столице уже пошли толки об их браке, но с отъездом Рашели завязавшийся было роман оборвался.
Незадолго перед отъездом из Петербурга в Москву Рашель приняла участие в бенефисе Александра Евстафьевича Мартынова. Она была в восторге от его игры и с радостью предложила сыграть сцену встречи двух королев из «Марии Стюарт». В этот вечер предоставленную ей в театре уборную убрал цветами сам Мартынов, а актеры преподнесли Рашели большой венок с вышитой золотом надписью на ленте: «Великой актрисе от ее северных собратьев».
Но, пожалуй, самое большое признание ее искусство получило у Михаила Семеновича Щепкина.
Уже давно он стремился посмотреть ее игру. В сентябре 1853 года он воспользовался данным ему отпуском за границу для лечения сына, чтобы увидеть Рашель в Париже. Но Комеди оказалась закрытой, и он ограничился беседой с актрисой. Она приняла его любезнейшим образом, подарила бронзовую медаль, выбитую в ее честь, и рукописный экземпляр трагедии «Эсфирь» с надписью: «Offre à un grand comédien Monsieur Chtchepkine — une intelligente tragédienne de France. Rachel. Paris le 15/27 7bre 1853»*.
Но серьезного разговора не получилось. «Было много болтовни об искусстве, но писать об этом скучно, потому что это болтовня», — читаем в письме Щепкина сыну.
Но вот 28 января состоялся первый московский спектакль Рашели — «Федра», — и Щепкин смог увидеть ее на сцене. Он пришел в восторг и от игры и от нее самой. В его письмах и разговорах появились по отношению к ней дружеские нотки: «Я на днях был у нее. Умная баба, обняла меня и я в обе щеки ее поцеловал. Ведь дура этого не сделает, а для старика это не дурно». Он хотел преподнести специально для нее сделанный список пушкинского «Скупого рыцаря», с виньетками и гравюрами, изображавшими виды Москвы, и с портретом поэта. Е.Д. Щепкина писала сыну, что Рашель вернула книгу с просьбой приплести к ней его собственный портрет. «Хоть карандашом написанный, только бы был в этой книге. <…> Вот видишь, как она его полюбила. И ему ход был назначен к ней, когда ему будет угодно. <…> Отцу особый почет. <…> Просто отец от игры ее иногда ночи не спит. Но все видит заученное, но хорошо, и удивляется до чего дошло искусство, что все выходят одурелые из театра, так она их уходит своей игрой. Еще такой, говорят, не бывало. И всякий день играет. Каково здоровье надобно».
Щепкин был покорен талантом Рашели, но, конечно, далеко не всё он считал образцом, достойным подражания; его, например, глубоко огорчало то, как Рашель безжалостна к собственному здоровью и силам и как вынуждена она постоянно жертвовать ими из расчета. По собственному признанию, он, на правах старика, попробовал однажды отчитать ее и сказал, что она возвела искусство очень высоко и сама же его топчет в грязь: «сыграть двадцать шесть спектаклей сряду, — эта поденщина унижает искусство»…
Но никогда он не смешивал светской и художнической стороны жизни Рашели. Во всем, что касалось дарования, он неизменно брал ее под свою защиту.
19 февраля, перед отъездом, Рашель побывала на «Горе от ума», где Щепкин играл Фамусова. В «Ведомостях Московской городской полиции» было напечатано, что Рашель «много аплодировала в продолжение комедии и весьма хвалила игру русских актеров. Она была поражена простотою и естественностью их игры и сказала, что, смотря на нее, она думала, что присутствует не в пьесе, разыгрываемой на сцене, а при событии, совершающемся в самой жизни».
Пьесу перевели для актрисы в сокращении. «Читала она или нет эту книжечку — неизвестно, только выразила свою благодарность Щепкину в очень эффектных фразах, которые драгоман перевел с добавлениями от себя, с указанием тех мест, какие якобы в особенности понравились Рашели. Кажется, тут же Рашель и пригласила Щепкина в Париж посмотреть ее в тех спектаклях, которых в Москве она не давала», — сообщала газета «Московские ведомости».
А на следующий день Рашель на аплодисменты публики вышла вместе со Щепкиным. В журнале «Пантеон» было по этому поводу сказано: «Свое уважение к таланту знаменитого ветерана нашей сцены Рашель выразила в субботу, 20 февраля, когда на бенефисе Рафаэля Феликса, вызываемая публикой за прекрасно исполняемую роль Камиллы, она явилась, ведя с собой М.С. Щепкина. Зал потрясали рукоплескания, когда зрители увидели двух знаменитых артистов, взявшихся за руки с искренним сердечным уважением». Овации длились более получаса.
21 февраля 1854 года Рашель дала последний спектакль. Русские театры закрывались на время великого поста, и она не стала дожидаться их открытия: Крымская кампания уже началась, и, хотя война между Францией и Россией еще не была объявлена, в Комеди Франсэз все очень встревожились, и театр срочно отзывал Рашель на родину.
На прощальном спектакле зрители рукоплескали каждой ее реплике, в конце, после падения занавеса, вызывали актрису двадцать два раза, а Щепкин преподнес ей при публике список «Скупого рыцаря» со своим портретом и надписью: «Госпоже Рашель, великой художнице драматического искусства, в знак глубокого уважения к ее гигантскому таланту. Комический актер М. Щепкин».
Похоже, Рашель и ее труппа стали чуть ли не последними французами, которым в этом году довелось пересечь русскую границу. Придворные круги были настроены очень воинственно; хотя их угрозы по отношению к Франции не распространялись на гостью, не обошлось без неприятного инцидента.
На банкете после прощального спектакля, когда шампанское лилось рекой, какой-то офицер произнес тост, оканчивавшийся словами: «Мы не говорим вам прощайте, мадемуазель Рашель, а до свидания. Мы надеемся скоро аплодировать вам в Париже — то, что не дается дипломатам, будет решено оружием. И в Париже мы поднимем бокалы вашего чудного вина и выпьем за ваше здоровье». Рашель нашла эту бестактную выходку оскорбительной и ответила с ледяным спокойствием: «Я не знаю, так ли богата Франция, чтобы столь же щедро угощать шампанским своих пленников».
25 февраля 1854 года по русскому календарю или 9 марта — по европейскому Рашель покинула Москву и через девять дней была в Варшаве.
*«Великому комическому актеру, господину Щепкину, в дар от разумной [думающей, понятливой] трагической актрисы Франции. Рашель. Париж 15/27 сентября 1853 г.»
Глава 18 | Оглавление | Глава 20 |
Алфавитный каталог | Систематический каталог |