Одесса 1894. — 39 с.
(Международная библиотека; № 13)
Как и у других животных, размножение человека совершается безостановочно и влечет за собой жестокое состязание за средства к существованию. Борьба за существование стирает тех, кто менее способен приспособляться к условиям жизни. Сильнейшие, наиболее самонадеянные, стремятся к тому, чтобы попирать слабых. Но влияние этого космического процесса тем сильнее, чем грубее форма их цивилизации. Социальный прогресс является средством, ограничивающим на каждом шагу могущество процесса космического, и выдвигает на смену ему другой процесс, который можно назвать этическим. Результатом этого процесса может оказаться переживание не тех, кто наиболее приспособлен к общим условиям существования, а тех, кто приспособлен к условиям существования наилучшего в смысле этическом…
Этический прогресс общества зависит не от подражания космическому процессу, еще менее от уклонения от него, а от борьбы с ним. Может показаться чересчур смелым это приглашение микрокосма вступить в борьбу с макрокосмом, это приглашение человека подчинить природу своим высшим идеалам. Но смею думать, что главное (превосходство) интеллектуальное преимущество нашего времени перед древностью лежит именно в приобретенной нами прочной надежде, что подобная попытка не была бы безуспешной.
Вся история цивилизации повествует нам о том, как шаг за шагом человек успел создать среди космоса свой искусственный мир… В силу своей разумности, карлик подчинит своей воле титана… С успехом цивилизации росло и вмешательство человека в дела природы; так что теперь правильно организованные и высоко развитые искусство и науки облекли человека такою властью над внешней природой, какой не приписывали прежде и кудесникам…
1. Приводимые отрывки заимствованы из перевода, помещенного в журнале „Русская Мысль“ 1893, кн. IX.
В своей высоко-интересной лекции, читанной в Роменовском обществе, профессор Гёксли выразил мнение, что этический прогресс общества находится в зависимости от нашей борьбы с „космическим процессом“, который мы называем борьбой за существование. Раз, говорит он, мы наследуем „космическую природу“, являющуюся результатом сурового упражнения в продолжении миллионов лет, наша „этическая природа“ неизбежно должна рассчитывать, что пока будет существовать мир, ей придется иметь дело с упорным и могущественным врагом. Без сомнения, перспектива не заманчивая. Гёксли допускает, что противопоставлять микрокосм макрокосму идея очень смелая. Не можем не выразить опасения, что микрокосм едва ли выйдет победителем из этой борьбы. Профессор Гёксли не вполне развил свою мысль, но со многими из его положений я охотно соглашаюсь; думаю, однако, что явления, о которых он говорит, допускают или даже требуют такого объяснения, которое бы не приводило к этому печальному выводу.
Скорбь и страдания, как говорит профессор Гёксли, постоянно нам сопутствуют и даже возрастают в количестве и интенсивности по мере того, как эволюция подвигается вперед. Этот факт признавался уже в отдаленные от нашего времени века и задолго до того, как теории эволюции приняли новейшую свою форму.
Пессимизм, от времен древних индусских философов вплоть до эпохи их ученика, Шопенгауэра, никогда не испытывал недостатка в очевидности для обоснования своих меланхолических выводов. Повторять столь общеизвестные положения было бы совершенно бесполезной тратой рассуждений. Хотя я и не пессимист, для меня, однако, не представляется никаких сомнений в том, что это учение является более правдоподобным, чем я бы этого желал. Более того, можно даже допустить, что всякая попытка объяснить или оправдать существование зла неоспоримо будет совершенно бесплодна. И не столько эта задача не может быть решена, сколько самый вопрос ни в каком смысле не может быть поставлен.
„Объяснить“ какой либо факт значит определить его причины, т.е. указать сумму тех предшествующих фактов, из которых он возник. Как бы далеко мы не восходили к предшествующему времени, мы совершенно не можем приблизиться к открытию какого либо основания для первоначального факта. Если мы объясняем грехопадение человека тем фактом, что Адам вкусил от древа познания добра и зла, то мы уже совершенно не в состоянии объяснить, зачем самое древо было создано. Если бы мы могли создать общую теорию страдания, которая, положим, установила бы то положение, что оправдание предполагает сумму известных физиологических условий, мы все же нисколько не приблизились бы к пониманию причины, по которой эти физиологические условия являются именно такими, каковы они в действительности. Короче говоря, существование страдания является одним из основных данных нашей задачи, но отнюдь не одним из второстепенных обстоятельств, в которых мы можем надеяться отдать себе отчет в каком бы то ни было смысле. Точно также невозможно дать и какое либо „оправдание“. Книга Иова подымает невозможный и даже, можно сказать, лишенный смысла вопрос. Мы можем допустить известный смысл в требовании справедливости, когда есть основание допустить, что человек имеет известные предшествующие права, которые другой человек уважает или игнорирует. Но такое требование не имеет никакого смысла, когда речь идет о противоположении абстракции „Природы“ конкретным фактам, которые сами по себе являются природой. Несправедливо, конечно, различным образом относиться к одинаковым требованиям. Но ни в каком смысле не будет „несправедливости“ в том, чтобы одно существо было обезьяной, а другое — человеком, и, во всяком случае, не более несправедливо, чем чтобы одна часть моего тела была рукой, а другая — головой. Вопрос о справедливости тогда только мог бы быть поднят, если бы мы предположили, что человек и обезьяна существовали раньше, чем были созданы и что тогда уже они имели основания требовать одинакового к себе отношения. И действительно, наиболее логические мыслители-теологи соглашаются с тем положением, что в отношениях между творением и Творцом собственно не может быть вопроса о справедливости. Между горшком и гончаром недоразумения невозможны. Если бы автор книги Иова был в состоянии доказать, что добродетель награждается, а порок наказывается, он тем самым только перенес бы вопрос на другую почву. Судья мог бы быть оправдан, но ответственность несомненно осталась бы за творцом. Каким образом может быть справедливо поставить существо в такие условия, при которых является несомненным, что оно согрешит, и затем осудить его за то, что оно согрешило? Это вопрос, на который невозможно дать никакого ответа, это вопрос, уже заключающий в себе смешение понятий. Мы подходим с представлениями о справедливости к такой сфере отношений, где они совершенно неприменимы и естественно, что мы не можем получить никакого, сколько-нибудь обоснованного ответа.
Таким образом, поставленный выше вопрос в действительности разрешается в совершенно другой вопрос. Мы не можем ни объяснить, ни оправдать существования страдания; но за то мы можем спросить, — преобладает ли в действительности страдание над удовольствием, а равно мы можем спросить, — стремятся ли „космические процессы“ к ободрению или к обескуражению добродетельного поведения. Проливает ли теория „борьбы за существование“ новый свет на общую нашу задачу? Что касается меня, то я совершенно не вижу, чтобы эта теория вводила в действительности какую либо существенную разницу в вопрос. Зло существует и вопрос о том, преобладает ли оно над добром, по моему мнению, может быть решен только в том случае, если мы обратимся к опыту. Одним из источников зла является столкновение интересов. Каждое животное есть хищник по отношению к другим животным, и человек, по старой поговорке, является волком по отношению к другому человеку. Все, что Дарвиновская теория может сделать, это то, что она дает нам возможности отметить последствия этого факта в известных направлениях, но она нисколько его не разъясняет и совершенно не указывает ему места в процессе, как более или менее существенной его составной части. Эта теория „объясняет“ известные явления в том смысле, что показывает их соотношение с предшествовавшими явлениями, но она не указывает, почему эти явления вообще существуют. Если бы мы стали заниматься чисто произвольными построениями, мы могли бы считать существующую систему хорошей или дурной, равно как мы могли бы вообразить на выбор лучшую или худшую систему. Если бы все были поставлены в условия такого мира, где не было бы страдания, или где каждый человек мог бы иметь всё, чего бы он не пожелал, не входя в сношения со своими соседями, то мы можем себе, конечно, представить, что всё это было бы много приятнее. Если бы борьба, которая, как всем известно, существует, не способствовала „переживанию наиболее приспособленного“ — было бы хуже. Так, по крайней мере, некоторые думают. Но подобные фантазии не имеют ничего общего с научными исследованиями. Мы должны принимать вещи такими, каковы они в действительности и насколько возможно лучше ими пользоваться. Большинство, без сомнения, придерживается иного мнения. Беспрестанная борьба между различными расами наводит на печальный взгляд на вселенную, равно как естественное состояние войны Гоббса вызывало грустные теории относительно природы человека. Мы полагаем, что война очевидно безнравственна, и учение, представляющее весь процесс эволюции процессом войны, также должно быть в основе своей безнравственно. Борьба, говорят, требует „безжалостной самозащиты“ и устранения всех соперников, и такие фразы, конечно, звучат весьма неприятно. Но, прежде всего, употребление эпитетов предполагает антропоморфизм, который будет совершенно неуместен до тех пор, пока речь идет о низших видах. Мы находимся в такой сфере, где нравственные идеи не имеют прямого применения и где нравственные чувства существуют только в зародышевом состоянии, если еще вообще можно сказать, что они существуют. Разве будет справедливо сказать, что волк „безжалостен“, потому что он пожирает овцу и не становится при обсуждении этого обстоятельства на точку зрения овцы? Без сомнения, мы должны допустить, что если волк не знает пощады, то зато он и злобы не имеет. Мы называем животное свирепым потому, что человек, который так же действовал бы, был бы человеком свирепым. Но человек действительно свиреп, потому что он действительно отдает себе отчет в причиняемом им страдании. Волк, как я полагаю, имеет не более представлений о чувствованиях овцы, чем человек о чувствованиях устрицы или картофеля. Для него эти чувствования просто не существуют, и совершенно так же нет основания думать, что волк жесток, как было бы неосновательно называть овцу жестокой за то, что она ест траву.
Можем ли мы, таким образом, сказать, что природа жестока, потому что ее устройство увеличивает общую сумму страдания? Вот задача, которую разрешить я не чувствую себя в силах; во всяком случае, очевидно, что дать, не задумываясь, утвердительный ответ невозможно. Для каждой овцы в отдельности совершенно безразлично, будет ли она съедена волком или падет от болезни или голода. Каким-нибудь образом она должна погибнуть, и в частности, тот или другой способ безразличен. Волк является просто одной из ограничивающих жизнь овцы сил, и если бы он был устранен, другие силы явились бы на смену устраненной. Предоставленная себе самой овца постоянно имела бы перед глазами практическую иллюстрацию к учению Мальтуса. Если враждебные действия волка, как утверждают эволюционисты, стремятся к усовершенствованию овец, как вида, побуждая их лучше лазить и изощрять свои умственные способности, овца может, вообще говоря, сделаться только лучше благодаря волку, в том смысле, по крайней мере, что в стране, где нет волков, овцы вели бы более жалкое существование и были бы животными, менее способными и более подверженными болезням и голоду, чем овцы в такой стране, где волки водятся. Волк даже, как будто, был бы скрытым благодеянием для овец. Это приводит к другому очевидному соображению. Когда говорят о борьбе за существование, то распространенная точка зрения построяет из этого ту теорию, что мир есть ничто иное, как арена для петушиного боя, на которой одна раса постоянно ведет братоубийственную борьбу с другой. Если бы волки были заперты в одном загоне с овцами, первым последствием этого было бы то, что все овцы имели бы только значение съедобного для волков, а в последнем результате оказалось бы, что есть всего один огромный волк, а все прочие внутри его. Но это противно самой сущности теории. Всякая раса, как все мы признаем, зависит от окружающей среды, а среда заключает в себе все прочие расы. Следовательно, если некоторые приходят в столкновение между собою, прочие расы становятся необходимы одна для другой. Если бы волки пожрали всех овец, а овцы всю траву, результатом этого было бы полное уничтожение всех овец и всех волков, равно как и всей травы. Борьба по необходимости устанавливает взаимную зависимость бесчисленным множеством путей. Здесь мы видим не только столкновение, а целую систему tacite заключаемых союзов.
Один вид необходим для существования других, хотя размножение некоторых видов предполагает также и вымирание отдельных соперников. Столкновение, как я сказал, не предполагает жестокости, равно как союз не предполагает симпатии. Волк не любит овец (кроме как в виде мяса), ни ненавидит их, но он зависит от них совершенно так же, как если бы ему этот факт был известен. Овцы представляют собою необходимое для волка средство к существованию. Когда мы говорим о борьбе за существование, мы, конечно, разумеем, что в данный период существует известное равновесие между всеми существующими видами; это равновесие нарушается, хотя изменение здесь совершается так медленно, что процесс совершенно незаметен и даже научное воображение с трудом может себе его представить. Переживание некоторых видов предполагает столько же исчезновение соперников, сколько и сохранение союзников. Таким образом, борьба настолько не является непременно братоубийственной (в пределах одного рода), что необходимо предполагает сотрудничество. Невозможно даже сказать, чтобы здесь необходимо предполагалось страдание.
Утверждают, правда, что будто уничтожение расы предполагает страдание совершенно таким же путем, как и убийство индивидуума. Очевидно, однако, что это не является необходимостью, хотя иногда это может быть действительным результатом. Коллективное целое может быть уничтожено без страдания его членов. Каждый индивидуум умрет рано или поздно, будет ли он бороться или нет. Если воспроизведение не совершается с такой же быстротой, как уничтожение, вид должен количественно уменьшиться, но это может совершиться без увеличения количества страдания. Если бы мальчишки в каком-нибудь округе открыли способ доставать птичьи яйца, они скоро уничтожили бы род; но отсюда отнюдь не следует, что птицы индивидуально страдали бы. Быть может, они чувствовали бы себя освобожденными от неприятной ответственности. Процесс, посредством которого вид совершенствуется, именно вымирание наименее приспособленных, не предполагает больше страдания, чем, как мы знаем, существует в действительности, независимо от какой бы то ни было теории борьбы. Употребляя заимствованный у антропоморфизма термин, мы можем говорить о „самоохране“. Но „самоохрана“, если мы устраним антропоморфический элемент, сводится к „самосохранению“, чем просто указывается прием, употребляемый для описания того факта, что хорошо приспособленное к окружающим условиям жизни животное или растение более способно к жизни, чем животное недостаточно приспособленное. Я несколько затрудняюсь представить себе, каким образом возможно даже предположить какое либо другое устройство. Мне кажется, что приведенное положение тождественно с тем положением, что наиболее здоровые и сильные вообще будут жить дольше всех, и понятие „борьбы за существование“ даст нам только возможность понять, каким образом это выражается в известных прогрессивных изменениях вида. Если бы мы хотя на одно мгновение могли себе представить, что нет более страдания и болезней, и что одни существа подвержены этому злу не более других, я мог бы утверждать, что новая теория сделала Мир для нас много темнее. В настоящем ее состоянии теория оставляет свои данные в таком же виде, как они были и раньше, и показывает нам только, что эти данные имеют известное отношение к истории мира, о каковом отношении раньше и не подозревали.
Я должен указать еще и на другую сторону вопроса. Не только виды находятся во взаимной зависимости один от другого, рядом с соперничеством, но и во всех высших видах, существует кроме того, абсолютная зависимость между отдельными их членами, зависимость, предполагающая „фактический альтруизм“, точно так же, как зависимость от других видов предполагает фактическое сотрудничество. Достаточно указать на тот факт, что каждое животное абсолютно зависит от своих родителей в значительной части своего существования. Молодая птица или молодое животное не могли бы достигнуть зрелости, если бы они не составляли предмета заботы матери в течение известного времени. Здесь, следовательно, нет борьбы между матерью и потомством, а напротив, возможен теснейший союз. Иначе жизнь была бы невозможна. Ввиду беззащитности детенышей родители могли бы их уничтожить, если бы это им захотелось, и, поступая таким образом, они уничтожили бы расу. Это, без сомнения, постоянно вызывает взаимное пожертвование со стороны матери в пользу ее детенышей. Она должна совершить целый ряд действий, которые вызывают напряжение ее силы и подвергают опасности ее собственное существование, но которые существенно необходимы для продолжения расы. Употребляя антропоморфическую терминологию, пожалуй и можно приписать животному некоторые материнские движения, наподобие человеческих. Быть может, птица высиживает яйца потому, что это доставляет ей приятное чувство, или, если угодно, она это делает по слепому инстинкту, который каким-нибудь образом побуждает ее к таким действиям. Она не заглядывает, я полагаю, в будущее, не задумывается о воспитании семейства или о радостях домашних привязанностей. Я говорю только, что в действительности ее действия вредно отзываются на ее собственных шансах на переживание и в то же время необходимы для переживания вида. Противоестественная птица, которая оставила бы свое гнездо, избавилась бы от многих опасностей; но если бы все птицы были лишены инстинкта, они не пережили бы одного поколения.
Теперь, спрашиваю я, какая разница наступает, когда обезьяна постепенно теряет свой хвост и вырабатывает лучше организованный мозг? Должно ли это различие считать развитием и усовершенствованием „космического процесса“, или же началом продолжительной борьбы против него. Прежде всего, раз человек становится разумным существом, способным к предусмотрительности и к выбору целесообразных средств, он начинает сознавать необходимость вышеупомянутых tacite заключенных союзов. Он начинает думать, что его интерес заключается не в уничтожении всего окружающего, но в уничтожении тех только видов, существование которых несовместимо с его собственным. Волк пожирает всякую попадающуюся ему овцу и пожирает до тех пор, пока длится его аппетит. Если есть слишком много волков, процесс замедляется вымиранием излишних едоков. Человек умеет сохранять столько овец, сколько ему нужно и, таким образом, он может соразмерять численность своего собственного вида с возможностью удовлетворения потребностей в будущем. Выходит, что многие представители низших видов становятся подчиненными частями социального организма, т.е. элементами вновь установленного равновесия. В этом пока заключается взаимная выгода. Барашек, который вскармливается в видах получения баранины, извлекает из этого выгоду, хотя его вскармливают, вовсе не имея в виду его выгоду. Из всех аргументов в пользу вегетарианизма нет столь слабого, как аргумент от гуманности. Свинья имеет наибольший интерес в том, чтобы был спрос на ее мясо. Если бы во всем мире не было народов, кроме иудейского, свиней не было бы вовсе. Свинья, правда, расплачивается за привилегии в своем существовании ранней смертью, но она все же при этом совершает выгодную сделку. Она погибает молодой, и, хотя мы едва ли можем заключать о ее чувствах признательности, мы должны, однако, признать, что она заставляет высшую расу существ заботиться об ее удобствах, причем эта раса побуждается к этим заботам сильнейшим интересом к ее здоровью и силе; она заставляет эту расу заботиться о том, чтобы она имела хороший хлев и достаточно корму ежедневно, ибо эта высшая раса своим собственным интересом побуждается к тому, чтобы сделать свинью по возможности более жирной, благодаря жизненным удобствам. Напротив, другие расы уничтожаются столь же „беспощадно“, как в чисто инстинктивной борьбе за существование. Мы истребляем волков и змей как умеем, и во всяком случае, с большей системой, чем это сумели бы сделать их соперники из мира животных. Процесс не предполагает по необходимости жестокости, и уж, конечно, не предполагает уменьшения суммы счастья. Борьба за существование приводит к установлению новой системы равновесия, в которой один из старых споров устранен и пережившие живут в большей гармонии. Если волки истреблены как хищные животные, то это значит, что возможно существование большего количества овец, если они сделались нашими союзниками, и составляет предмет обыденных наших забот. Результатом этого могло бы, я скажу даже, должно бы быть такое состояние, при котором на нашей планете в общем было бы больше жизни и, следовательно, как могут заключить не пессимисты, в конечном выводе решительный выигрыш. Во всяком случае, вышеупомянутое различие, насколько оно являлось необходимым при всех обстоятельствах условием, теперь сознательно признано необходимым, и мы умышленно стремимся к цели, которая всегда должна была быть достигаема под страхом истребления. К этому прибавим, что насколько нравственность может быть установлена на чисто разумных основаниях, наши выводы имеют силу и для отношений между самыми человеческими существами. Люди начинают понимать, что даже с чисто личной точки зрения мир должен быть предпочитаем войне. Если война по несчастью еще преобладает, теперь это, по крайней мере, не война каждого племени против его соседей, и победа не значит непременно рабство или истребление. Миллионы людей мирно уживаются в пределах современного государства и могут заниматься своими делами, не убивая друг друга. Когда они воюют с другими народами, они их не обращают в рабство и не истребляют. Становясь на чисто личную точку зрения, мыслитель направления Гоббса решительно может заключить, что все извлекли пользу из социального договора, заменившего первоначальное состояние войны миром и порядком. Но разве это есть уничтожение старого порядка вещей — борьбы с „космическим процессом“? Я скорее готов заключить, что это есть развитие tactite заключенных союзов и лишь изменение непосредственной и братоубийственной борьбы. И то, и другое одинаково предполагалось при прежних условиях, и то, и другое и теперь существует. Некоторые расы составляют союзы, в то время как другие вытесняются из сферы жизни. Без сомнения, я более не делаю таких вещей, которые раньше делал бы; я не нападаю на улице на первого встречного и не скальпирую его. Основанием этого служит то соображение, что я не ожидаю, чтобы он меня скальпировал, ибо если бы я этого ожидал, то будучи даже цивилизованным существом, я боюсь, что должен был бы попытаться предупредить его намерения. Это значит, что мы оба дошли до сознания общего интереса в поддержании мира. Прибавим, что это только означает, что союз, всегда бывший абсолютно необходимым условием переживания вида, теперь распространен на более широкую сферу. Вид вовсе не мог бы развиваться, если бы не было столько союзнического начала, сколько необходимо для его воспроизведения и для сохранения детенышей в течение нескольких лет беспомощности. Изменение просто состоит в том, что тесный круг, который прежде заключал только примитивную семью или класс, теперь расширился, так что можем встретить членов одной и той же расы при условиях, действие которых прежде было ограничено более мелкой группой. Мы должны постоянно истреблять и постоянно сохранять. Способ употребления нашей энергии изменился, но не изменилась сущность нашей природы. Однако нравственность в собственном смысле еще не возникла. Она начинается вместе с симпатией или, как говорит Кант, она начинается тогда, когда мы относимся к другим людям, как к цели, но не просто как к средству. Без сомнения, здесь заключается новый принцип, и именно существенное начало всякой истинной нравственности. И все-таки я спрашиваю, предполагается ли здесь борьба с „космическим процессом“ или продолжение его. Как я уже заметил, даже в царстве животном мать обнаруживает то, что я называл фактическим альтруизмом. Она имеет инстинкты, хотя опасные для индивидуума, но существенно необходимые для расы. Мать-человек жертвует собою с сознанием последствий для нее самой, и ее личный страх преодолевается силой ее привязанностей. Она готова подвергнуться мучительной смерти для того, чтобы спасти своих детей от страдания. Животное также жертвует собою, но без сознания, и вследствие этого его жертва не имеет нравственного значения. Это наиболее резкий пример общего процесса развития нравственности. Поведение в начале рассматривается чисто с точки зрения значения его для самого действующего лица и вследствие этого вынуждается внешними мерами наказания, последствиями, которые предполагаются связанными с поведением, волею какого либо властелина естественного или сверхъестественного. Инстинкт, развитый до взгляда на такое поведение, как на дурное само по себе, инстинкт, заключающий в себе отвращение к причинению страдания другим, а не просто отвращение к виселице, усиливается под таким покровительством и в действительно нравственном существе приобретает силу, делающую внешние меры наказания излишними. Это, без сомнения, величайшая перемена, это момент перелома, решающий вопрос о том, должны ли мы оценивать поведение исключительно с точки зрения пользы или мы должны также смотреть на него, как на поведение нравственное в самом строгом смысле. Но и это я назову развитием, а не изменением предшествующего процесса. Поведение, которое мы называем добродетельным, есть с внешней стороны то самое поведение, которое мы прежде рассматривали как полезное. Разница в том, что простой факт его полезности, т.е. полезности для других и для расы вообще, сделался теперь достаточным мотивом для действия, равно как внутренней его причиной. На прежних ступенях развития, когда истинной симпатии не существовало, люди и животные постоянно должны были действовать известным образом, так как это было полезно для других. Теперь они действуют таким образом потому, что считают свои действия полезными для других. В этом, кажется, заключается вся история нравственной эволюции. Мы можем обратиться к минувшему периоду развития, когда нравственный закон еще отождествляется с общими обычаями расы, когда еще не выработалось ясное представление о различии между тем, что нравственно и тем, что просто, обычно, между тем, что предписывается законом в строгом смысле, и тем, что внушено общим нравственным принципом. При таком порядке вещей мотивы к повиновению имеют такую же природу, как и так называемые „слепые инстинкты“. В уме действующего лица не возникает никаких определенных оснований для их действий и ему даже не случается спрашивать себя о каком либо основании. „Наши отцы так делали и мы так делаем“ — вот единственное и достаточное основание к их поведению. Таким образом, инстинкт может быть прослежен эволюционистом до самого раннего периода, когда существовали инстинкты, заключающиеся в отношениях между полами и между родителями и их потомством. В этих инстинктах заключался зародыш, из которого выработалась вся нравственность, какую мы теперь признаем.
Нравственность, следовательно, предполагает развитие известных инстинктов, существенно необходимых для расы, но могущих в бесчисленном множестве случаев быть вредными для индивидуума. Каждая заботливая мать может погибнуть, повинуясь своему естественному инстинкту; но если бы это было не так в отношении матерей и их инстинктов, раса исчезла бы. Профессор Гёксли утверждает, что „фанатический индивидуализм“ нашего времени не способен создать нравственность по аналогии с „космическим процессом“. Индивидуализм, рассматривающий „космический процесс“ просто как взаимоистребительную борьбу каждого против всех, конечно, не будет в состоянии конструировать удовлетворительную систему нравственности, и я прибавлю, что какой бы то ни было индивидуализм, раз он не вполне признает социальный фактор, рассматривая общество, как агрегат, а не как организм, будет затрудняться в конструировании этической системы. Но я также полагаю, что развитие инстинктов, прямо соответствующих нуждам расы, представляет собою ни что иное, как другой случай, когда мы сознательно стремимся к цели, которая прежде являлась непреднамеренным результатом наших действий. Всякая раса, стоящая выше самой низшей, имеет инстинкты, которые могут быть поняты, только имея в виду требования расы; всякая же раса должна находиться в состоянии соперничества с одними и составлять союзы с другими расами, одновременно занимающими нашу планету. Как в состоянии полного отсутствия нравственного начала, так равно и в состоянии высшего развития нравственности, эти инстинкты имеют ту общую характеристическую черту, что их можно рассматривать, как условия способности расы к поддержанию своего положения в мире и, вообще говоря, к сохранению или увеличению своей собствснной жизнеспособности.
Я постоянно буду настаивать на этом положении, насколько оно касается некоторых качеств, без сомнения, нравственного порядка, хотя и могущих первоначально относиться к индивидам. Что непорочность и умеренность, верность и энергия в общем выгодны, как для индивида, так и для расы, я полагаю, не требует строгого доказательства; равно нет надобности пространно доказывать то положение, что расы, в которых эти качества распространены, будут вследствие этого неизбежно иметь преимущество в борьбе за существование. Из всех качеств, которые делают расу способной удержать свое положение относительно других рас, нет более важного, чем способность организоваться в церковном, политическом и социальном отношениях, и эта способность предполагает преобладание справедливости и существование взаимного доверия, а, следовательно, и всех социальных добродетелей. Затруднение, кажется, возникает только в отношении тех чисто альтруистических побуждений, во всяком случае, на первый взгляд кажущихся таковыми, в силу которых мы, по-видимому, считаем своим долгом сохранить тех, которые в противном случае были бы не приспособлены к жизни. Добродетель, говорит профессор Гёксли, направляется не столько к переживанию наиболее приспособленных, сколько к тому, чтобы сделать способными к переживанию как можно большее количество особей“. Я не оспариваю этого положения, так как в известном смысле считаю его правильным; но я затрудняюсь только относительно его применения. Нравственность, очевидно, должна быть ограничена условиями, нас окружающими. Что невозможно — не составляет долга. Одно условие — это то, что наша планета ограничена. Пространства достаточно только для известного количества живых существ. Одно из последствий этого то, что мы в действительности постоянно истребляем неприсобленных и не можем их не истреблять. Желательно ли, чтобы было иначе? Должны ли мы, например, желать, чтобы Америка все еще была охотничьим полем для дикарей? Лучше ли, чтобы страна была обитаема миллионом краснокожих, чем 20-ю миллионами цивилизованных белых? Без сомнения, моралист скажет, и он будет прав, что средства истребления, употребленные испанцами и англичанами, были гнусны. Нет надобности говорить, что я с ними вполне соглашаюсь и надеюсь, что такие приемы будут уничтожены, где еще от них существует какой-нибудь остаток. Но я так говорю отчасти именно потому, что я верю в борьбу за существование. Этот процесс лежит в основании нравственности и производит то, что мы нравственны или безнравственны. Наиболее цивилизованная раса, та раса, которая обладает величайшим знанием, искусством, способностью к организации, неизбежно будет, по моему мнению, иметь преимущество в борьбе, даже если она не будет употреблять жестоких средств, которые в одно и то же время и излишни и бесчеловечны. Все туземцы, которые жили в Америке сто лет тому назад до сих пор во всяком случае вымерли бы, даже если бы к ним постоянно относились с величайшей гуманностью, справедливостью и уважением. Если бы они оказались неспособны приспособиться к новым условиям жизни, они мирно вымерли бы, вместо того, чтобы подвергнуться частичному истреблению. Если же они приспособились бы, они были бы поглощены или сделались бы полезной частью населения. Уничтожить старый зверский способ истребления не значит уничтожить борьбу за существование; это значит поставить результат в зависимость от качеств высшего порядка, чем качеств простого викинга-пирата.
Г. Пирсон в своей чрезвычайно интересной книге выразил мысль, что негры, вероятно, сохранят свое положение в Африке. Не могу сказать, чтобы я на это смотрел, как на действительное зло. Почему бы не быть на земном шаре таким странам, где бы расы низшего умственного развития или энергии могли сохранить свое положение? Я вовсе не боюсь, что весь мир будет покрыт бесконечно размножившимися представителями низшего типа. Я привел вышеуказанное мнение по совершенно другому соображению. До последнего времени борьба за существование между европейцами и неграми велась просто посредством насилия и жестокости. Торговля рабами и ее последствия привели весь материк в состояние варварства. Нет сомнения, что это было одной из сторон борьбы за существование. Но если бы предположение Пирсона оправдалось, результаты оказались бы столь же незначительны, как и печальны. Негры доведены до состояния упадка и, однако, несмотря на всю нашу жестокость, мы не можем совершенно их вытеснить. Следовательно, независимо от громадного зла для самых стран, ведущих торговлю рабами, понижения интенсивности нравственного принципа, кроме замены законной торговли пиратством и деградации стран, покупавших рабов, высшая раса еще даже не была в состоянии подчинить низшую. Но уничтожение этого чудовищного зла не заключает в себе непременно уничтожения, а скорее гуманизацию борьбы. Как бы милосердны ни были белые, они, вероятно, постепенно распространятся по таким частям страны, которые более для них будут пригодны, а черные удержат за собою остальную часть и усвоят такие искусства и цивилизацию, какие они будут способны усвоить. Отсутствие жестокости не изменит того факта, что более приспособленная раса распространится; оно, вероятно, только обеспечит шансы развития за теми чертами негров, которые окажутся хорошими и неминуемо приведет к тому, что успех в борьбе будет зависеть от качеств более ценных.
Не вдаваясь далее в область спекулятивных размышлений, я считаю необходимым только указать на отношение подобных рассуждений к задачам, ближе нас касающимся. Часто раздаются жалобы на то, что новейшая цивилизация имеет тенденцию к сохранению слабых, и вследствие этого к понижению жизнеспособности расы. В этих жалобах заключаются положения, с которыми невозможно согласиться. Прежде всего, процесс, посредством которого слабые сохраняются, заключается в устранении различных условий, вообще неблагоприятных для человеческой жизни. Законодательство, регулирующее санитарное дело, например, стремится уничтожить причины многих болезней, от которых страдали наши предки. Если мы можем уничтожить оспу, мы, без сомнения, спасаем очень много слабых детей, которые умерли бы, если бы заболели этой болезнью. Но вместе с тем, мы устраняем одну из причин ослабления организмов многих из переживающих. Я не знаю, по какому праву мы можем утверждать, что такое законодательство или же законодательство, предупреждающее чрезмерный труд детей, причиняет более вреда, сохраняя слабых, чем приносит пользы, предупреждая ослабление сильных. Во всяком случае, — ясно одно. Сохранять жизнь — значит увеличивать население, а следовательно, усиливать соперничество, иначе говоря, делать борьбу за существование более интенсивной. Процесс оказывает всестороннее действие. Если бы могли обеспечить каждому рождающемуся ребенку возможность дожить до зрелого возраста, это имело бы результатом то, что соперничество в добывании средств к жизни удвоилось бы. Следовательно, для того, чтобы доказать указанный вывод об ухудшении (расы), вносимом процессом, мы должны были бы показать, что он не только увеличивает число претендентов на жизнь, но также дает слабейшим претендентам особенную выгоду; что теперь они более прежнего приспособлены к устранению высших своих соседей-соперников от возможности добывать средства к существованию. Но я не вижу никакого основания предполагать, что такой вывод вероятен или даже возможен. Борьба за существование, как я предположил, покоится на неизменных фактах; во-первых, на том факте, что мир ограничен, а население способно увеличиваться, и что при всех обстоятельствах, какие только можно себе представить, мы всегда, так или иначе, должны будем соразмерять нашу численность с нашими средствами к существованию; во-вторых, на том факте, что при всех обстоятельствах, те особи, которые вследствие умственных, нравственных или физических своих качеств более приспособлены, будут иметь больше шансов к занятию лучших положений и скорее оставят потомство для пополнения ближайшего поколения. Без сомнения, не менее справедливо то положение, что, как в цивилизованных, так и в наиболее варварских расах, самые здоровые наиболее способны к жизни и к воспроизведению потомства. Если это так, то борьба будет постоянно продолжаться по тем же принципам, хотя; конечно, в иной форме.
Это положение приводит нас к одному из наиболее сложных вопросов нашего времени. Говорят, например, что в некоторых отношениях „высшие“ представители расы не суть в то же время самые здоровые или наиболее приспособленные. По мнению некоторых ученых, гений есть разновидность болезни, и сила интеллекта приобретается ценою ослабления воспроизводительной способности. Далее, низшая раса (если за критерий для понятий „высший“ и „низший“ принять умственные способности) может вытеснить высшую, так как первая способна ограничиваться меньшими средствами к жизни, или, иначе говоря, так как она более приспособлена для промышленных целей. Не имея в виду высказываться по таким вопросам, я только спрошу, не объясняет ли это замечания профессора Гёксли о „космической природе“, которая, по его словам, также могущественна и, вероятно, сохранит свое могущество до тех пор, пока человеку необходим желудок. Дело только в том, что мы не должны противодействовать ей, а должны только приноравливаться к новым условиям. Нам поставлена гигантская задача: какой тип человеческого существа должно считать лучшим в смысле наибольшей приспособленности? Какова лучшая комбинация мозга и желудка?
Мы исключаем святых, которые слишком хороши для жизни, и философов, которые слишком увлекались развитием умственных способностей. В действительности они не соответствуют искомому типу, так как они представляют собою орудия слишком нежные для сурового дела повседневной жизни. Они могут только дать нам возможность антиципировать те качества, которые со временем будут возможны для среднего человека, те умственные и нравственные качества, которые будучи явлениями исключительными в настоящее время, могут сделаться в будущем качествами обыкновенными. Но наилучшая основа для расы будет та, в которой нам удастся выработать счастливую комбинацию высшей интеллектуальной силы с сохранением физической силы. Такие люди, вероятно, не слишком отклонятся от среднего типа. Равновесие обоих условий может быть достигнуто только очень постепенным и при том поступательным движением в надлежащем направлении. Вместо осуждения, мы в теории борьбы за существование найдем оправдание наших действий, если мы сохраним нежное молодое существо, которое может сделаться Ньютоном или Китсом, так как выгода от его открытий или поэтических произведений останется, между тем как в физической его слабости мы имеем верное основание не рассчитывать на то, чтобы оно продолжало свою расу. В связи с этим находится последний вопрос. Усиливает ли расу ее нравственность или ослабляет, приспособляет ли она ее к удержанию ее положения в общем равновесии, или делает более вероятным уничтожение ее низшими расами? Я полагаю, никто не станет опровергать высказанного мною предположения о том, что чем нравственнее раса, чем гармоничнее и лучше она организована, тем более она приспособлена к удержанию своего положения среди других рас. Но если это допустить, то придется также согласиться и с другим положением. Именно, различие не в том, что раса прекратила борьбу, а в том, что она продолжает бороться, но совершенно отличными средствами. Она удерживает свое относительное положение не просто грубой силой, но справедливостью, гуманностью и умственным развитием, так как, прибавим, обладание такими качествами вовсе не ослабляет грубой силы, где такое качество все еще требуется. Наиболее цивилизованные расы, без сомнения, суть вместе с тем и самые страшные на войне. Но если согласиться с противоположным взглядом, то необходимо возникает вопрос, каким образом качество, которое действительно ослабляет жизнеспособность расы, может собственно быть названо нравственным? Я должен совершенно отвергнуть всякое нравственное правило, несомненно имеющее такую тенденцию, и в этом, кажется, заключается главное мое несогласие с мнением большинства. Говорят, что милосердие, добродетель, милостыня увеличивают нищенство и тем производят ослабление населения. Таким образом выходит, что нравственное качество имеет тенденцию к ослаблению силы народа. Ответ, конечно, совершенно очевиден, и я убежден, что профессор Гёксли совершенно со мною согласится. Дело в том, что всякая милостыня, которая поддерживает выродившийся класс, тем самым безнравственна.
„Фанатический индивидуализм“ нашего времени имеет свои темные стороны; но в этом вопросе, мне кажется, ясно выступает и слабая сторона не менее фанатического „коллективизма“.
В самом деле, разрешение вопроса о том, насколько некоторые из социальных или религиозных схем нашего времени правильны или ложны, зависит от нашего ответа на другой вопрос — насколько они стремятся произвести сильное или расслабленное население? Если бы мне предложили подписаться под программой генерала Бутса, я прежде всего спросил бы, будет ли она способствовать увеличению или уменьшению количества беспомощных, обременяющих производительную часть населения? Будет ли весь народ состоять из большого числа деятельных и ответственных работников, или из людей, которые только будут в тягость действительным работникам? Ответ на эти вопросы решает не только вопрос о том, будет ли удобно принять такую программу, но также будет ли это справедливо или несправедливо. Всякий акт милосердия представляется хорошим деянием постольку, поскольку он предполагает сочувствие к страданию ближнего; но если он в такой степени неблагоразумен, что приводит к усилению того зла, для устранения которого он предназначался, он вследствие этого становится дурным делом. Развитие сочувствия без соответственного развития предусмотрительности представляется именно односторонним развитием, которое не может создать действительного прогресса нравственности, хотя я не отрицаю, что в отдельных случаях оно может вести к прогрессу.
Таким образом, я признаю, что „борьба за существование“ относится к разряду основных фактов, к которым нравственная оценка собственно неприменима. Она представляет собою условие, с которым моралист должен считаться и к которому нравственность должна приноравливаться; она не может быть изменена, именно потому, что она представляет собою „космический процесс“, хотя мы и можем значительно изменять поведение ею обусловливаемое. При всех обстоятельствах, какие только возможно себе представить, раса должна приноравливаться к окружающим условиям, а это необходимо предполагает как союз, так и столкновение. Сохранение наиболее приспособленных, которое, без сомнения, вещь хорошая, есть только другая сторона вымирания неприспособленных, которое также едва ли вещь дурная. Пир, устраиваемый для нас природой, по метафоре Мальтуса, приготовлен только для ограниченного числа гостей, и вопрос весь заключается в том, каким образом их выбрать. Назначение нравственности заключается в гуманизировании борьбы, в доведении до minimum’а страданий тех, которые в борьбе проигрывают; скорее в вознаграждении тех качеств, которые выгодны для всех, чем тех, которые способствуют только к усилению жестокости борьбы. Это предполагает развитие предусмотрительности, которая представляет собою распространение инстинкта более раннего периода и делает людей способными приспособляться к будущему и пользоваться уроками прошлого, равно как действовать сообразно непосредственному импульсу, получаемому от фактов современных. Это еще более предполагает развитие симпатии, которая заставляет каждого человека чувствовать страдания всех и которая, по мере того, как социальная организация становится сплоченнее и зависимость каждого атома от целого более реально осуществляется, расширяет круг человеческих интересов за пределы частных нужд индивидуума. В этом смысле она необходимо способствует развитию коллективизма насчет грубого индивидуализма и осуждает то учение, которое, по выражению профессора Гёксли, готово нам воспретить создание препятствий злонамеренным и стремящимся к разрушению общества членам. Если справедливо препятствовать такому образу действий, то будет справедливо продолжать борьбу против всех анти-социальных факторов и стремлений. Мы должны, без сомнения, истреблять убийц так же, как наши предки истребляли волков. Мы должны уничтожить как врагов внешних — вредных животных, существование которых несовместно с нашим существованием, так равно и врагов внутренних, являющихся вредными элементами самого общества. Иначе говоря, мы должны стремиться к той же цели устранения наименее приспособленных. Способы только изменились; мы желаем уничтожить бедность, но не истребить бедных. Мы даем низшим расам возможность занять такое положение, к какому они приспособлены, и стараемся их вытеснить с возможно меньшей суровостью, если они оказываются для какого либо положения неприспособленными. Но уничтожение бедности не предполагает конфискации богатств, которая едва ли надолго уничтожит бедность; равно здесь не предполагается и принятие такой системы, которая бы облегчила переживание бездеятельных и негодных элементов. Прогресс зависит, можно сказать, от развития чувства долга, которым каждый человек неограниченно обязан по отношению к обществу. Это ведет к такому устройству общества, при котором, хотя бы мы даже устранили прежние способы, как-то вешание, сечение и расстреливание, способы, которые развращали исполнителей, уменьшая их собственное чувство ответственности, все же отдается преимущество благоразумным и трудолюбивым и которое делает более вероятным победу и переживание именно их поколения. Система, которая уравняла бы выгоды энергичного и беспомощного сделалась бы системой деморализующей и очень скоро повела бы к неслыханному обострению борьбы за существование. Вероятным результатом беспощадного социализма было бы принятие весьма строгих мер к устранению тех, которые не внесли бы своей доли труда. Во всяком случае нам, кажется, никогда не удастся ни освободиться, ни уйти из под действия неизбежного факта. Если бы индивидуальные стремления могли быть уничтожены, если бы каждый трудился для блага общества с такой же энергией, как для своего собственного блага, мы все-таки постоянно чувствовали бы безусловную необходимость соразмерять всю совокупность лиц, входящих в состав общества, со всеми средствами к существованию, какие только мы можем добыть от нашей планеты, равно как мы будем чувствовать необходимость сохранить равновесие человеческого рода относительно всей остальной природы. Этот день, вероятно, еще далек, но даже и по этой гипотезе борьба за существование никогда не прекратится и всегда будет та же необходимость сохранять наиболее приспособленных и как можно мягче устранять тех, которые окажутся неприспособленными.