Г.Р. Зингер
Рашель. — М.: Искусство, 1980. — 254 с. — (Жизнь в искусстве).

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Итак, к премьере «Федры» Рашели было двадцать два года; уже год, как она достигла совершеннолетия и самостоятельности. Актерское счастье улыбалось ей; ее светская роль и бесчисленные эскапады, исполняемые с не меньшим актерским блеском, будоражили «весь Париж».

Однако, судя по письмам, на душе у нее было как никогда беспокойно. Ей захотелось сбросить маску гусарствующей дамы. Только что она играла мать, защищающую честь и достоинство своих детей. Хорошо бы и ей самой иметь домашний очаг, детей. Рашели становятся совершенно необходимы уют и спокойствие, она испугана зловещими признаками какой-то пока непонятной ни ей, ни врачам болезни: частыми недомоганиями, постоянной усталостью, нервными припадками… 10 июля 1843 года Рашель пишет из Лиона, где гастролирует:

«Я в Лионе с 5 июля. Я так утомлена репетициями и спектаклями в Марселе, что здесь сыграла всего лишь один раз. Сегодня — второй спектакль, «Андромаха». Вот уже десять дней у меня сильно колет в спине. Думая, что это пройдет, я не говорила об этом, но теперь слишком ясно вижу, что дело становится серьезным. Сначала мне было больно много писать, теперь я чувствую постоянную боль, проходящую, лишь когда я лежу на спине. Болит слева, между лопатками. Ничего не могу носить в левой руке. От сырости состояние ухудшается, а здесь холодно и идет дождь с самого моего приезда. Дух мой тоже страдает… Лишь перед благожелательной публикой, с которой мы снова встретились, в городе, где все напоминает мне о детстве, я забываю и боль и страдания. Но когда думаю, что надо дать еще одиннадцать спектаклей, предстоящее переутомление ужасает. Постараюсь по крайней мере хорошенько восстанавливать силы и душевное равновесие, которое отнимает каждый спектакль…»

Рашели действительно померещилась возможность семейной жизни, правда, без особого накала чувств, но размеренной, упорядоченной и спокойной: вот уже несколько месяцев за ней настойчиво, и притом с самыми серьезными намерениями, ухаживает граф Валевский.

Флориан-Александр-Жозеф Колонна-Валевский, внебрачный сын Наполеона I и польской графини Марии Валевской, был к своим тридцати трем годам уже восемь лет вдов, очень богат, недурен собой, известен светскими победами и весьма успешно продвигался по ведомству иностранных дел. Подобно многим бастардам, он был преувеличенно щепетилен в вопросах хорошего тона и дворянской чести и пунктуальнейшим образом следовал всем правилам светского поведения. Это лишало его значительной доли обаяния, хотя искупалось незаурядными деловыми способностями, образованием и приятностью манер. Последнему предмету он даже посвятил свой опыт в драматическом искусстве, представив в 1840 году на рассмотрение во Французский Театр комедию «Школа светскости, или Кокетка поневоле». Но такой сюжет он по привычке трактовал с серьезностью, мало подходящей для легкого жанра, и пьеса была отклонена. Не став драматическим автором, Валевский остался заядлым театралом, посещал все генеральные репетиции, был сведущ в закулисных интригах и покровительствовал молоденьким актрисам.

Чопорность и боязнь прослыть смешным не помешали графу без ума влюбиться в актрису. Правда, это была великая актриса. Сын императора предлагал руку и сердце королеве всех мифических и исторических царств. Он счел, что ее благоприобретенная царственность как нельзя более подойдет его салону. Для полной гармонии нужно было немного: Рашели следовало в корне переменить образ жизни, в свете вести себя вполне «благопристойно» и не возбуждать более кривотолков, а его имя и вес в обществе заставят забыть прошлое графини Элизы-Александр Валевской. Он «возвысит» ее до своего уровня, с тем чтобы в дальнейшем она могла бросить сцену и посвятить себя целиком ему и его дипломатической карьере.

Валевский окружил Рашель подчеркнутым почтением, и чтобы она наконец смогла жить отдельно от семейства, помог приобрести особнячок; свое финансовое участие в покупке «отеля Трюдон» он обставил довольно тактично и на этот счет никогда не распространялся. У Рашели появился собственный салон, где Валевский при гостях держался скромным и почтительным соискателем ее руки.

Вскоре Рашель почувствовала, что ждет ребенка, и начала серьезно подумывать о возможном браке с законным отцом этого и будущих детей. Она оставила дерзкие выходки и прежнее гусарство. Конечно, избавиться от уже созданной репутации было трудно, и известный инцидент с Александром Дюма-отцом это доказывал: встретив случайно Рашель и Валевского проездом в Марселе и проведя с ними вечер за ужином в гостинице, любвеобильный писатель, сын наполеоновского генерала, решил посоперничать с сыном императора. Тотчас с дороги он адресовал Рашели по почте семь страниц излияний в своей бурно вскипевшей страсти: «Когда Вас увижу, когда буду держать Ваши ручки в своих руках, найду ли я вновь мою прелестную королеву?..» Рашель в ответном письме решила слегка охладить его пыл: «Я знала, что надо взвешивать каждое слово, если говоришь с глупцом, но мне было неизвестно, что существует род остроумцев, с которыми не лишни такие же предосторожности».

Но уязвленный Дюма считал, что заключительная реплика этого диалога в письмах должна остаться за ним; сознание собственной неотразимости продиктовало ему не слишком почтительную тираду: «Мадам, коль скоро таково Ваше последнее слово — оставим все так, как есть; на будущее ото всегда останется частью уже пройденного пути».

Вместо ответа Рашель показала письмо Валевскому. Дюма, догадавшись, что дело принимает нежелательный ход, тотчас сочинил извинение, адресованное графу: «Я хотел осадить крепость, которой Вы командуете, и был разбит в пух и прах; примите всяческие поздравления. Предпочитаю, чтобы Вы узнали о Вашей победе от меня, а не от кого-либо другого. Таким образом я лишаю Вас права сердиться на меня за мое поражение». Тон показался Валевскому развязным, и он отвечал длиннейшим вежливым посланием, в котором недвусмысленно отчитывал знаменитого писателя.

Такого унижения Дюма не простит актрисе. В будущем ему еще представится случай расквитаться…

3 ноября 1844 года у Рашели родился сын. Его назвали Александр-Антуан-Жан. Меньше чем через месяц она вышла снова на сцену, да и прервала спектакли лишь за две недели до родов. Это могло бы насторожить Валевского. Даже рождение долгожданного ребенка — а в искренности ее материнских чувств он не сомневался — не смогло оторвать Рашель от театра.

Между тем брак был еще возможен, но для этого нужно отдавать подмосткам меньше времени и сил, а желательнее совсем бросить сцену. Когда бы об этом ни заходила речь, Рашель обычно говорила и писала: «Еще два года, я упрочу свою славу и имя, и тогда…» Но из этих двух лет прошло уже полтора, а срок не менялся. Валевский признал сына, дал ему свое имя, но с этого времени брачные прожекты были с обоюдного молчаливого согласия перенесены на неопределенное будущее и более никогда не обсуждались.

Препятствием семейному спокойствию явился не только театр, но и все, что с ним связано: нервное напряжение после спектаклей, переутомление, болезни, частые срывы, резкие перемены настроения. Все это должно было раздражать графа. Он постоянно советовал ей, как себя вести в том или ином случае, наставлял, строил недовольные гримасы, если Рашель из-за репетиции опаздывала на час-два с визитом в светский салон или, пригласив кого-нибудь к себе, заставляла ждать, если ей вдруг не ко времени хотелось поехать с ним за город или, наоборот, она решалась сидеть дома, — все это нарушало его расписанный по минутам ежедневный распорядок.

Менторский тон докучал Рашели, в нем она усматривала покушение на свою независимость и начала бунтовать. Ей приписывают — и, надо полагать, со всем основанием — фразу: «Да, я такая: меня устраивают только постояльцы, хозяев не потерплю». Рашель перестала в чем-либо уступать, между ней и графом начались бурные объяснения, оба стали уже подумывать о тяготах совместной жизни.

Рашель от разрыва удерживал сын, Валевского не удерживало ничего, кроме необходимости соблюсти должные приличия. По долгу дипломатической службы он часто бывает в Италии и между делом, негласно от своих французских знакомых, подыскивает себе невесту. Вряд ли Рашель об этом знала, но некоторое охлаждение не ускользнуло и от нее. Меньше всего желала она прослыть покинутой и, видимо, на всякий случай, решилась предупредить возможную неверность графа. К тому же она сильно обманулась в несостоявшемся супруге: ее всегда привлекали люди исключительные, но, кроме романтического происхождения, в Валевском не оказалось ничего из ряда вон выходящего; по натуре это был титулованный респектабельный буржуа. Ей стало невыносимо скучно с ним, и она почувствовала себя вправе увенчать чело графа украшением, которое «внесло бы некоторое разнообразие в черты дышащего безмятежным спокойствием лица его», как деликатно выражались в светском обществе.

В выборе Рашели сказалась ее склонность к парадоксам: бастарда заменил бастард, тоже с дворянским титулом, но с репутацией плебея, от которого «припахивало дегтем тележки уличного торговца», зато это был человек действительно необыкновенной судьбы.

Когда десять лет назад, 22 июля 1836 года, в аллее Венсенского леса стрелялись два издателя: тридцатишестилетний основатель оппозиционной газеты либералов «Насьональ», Арман Каррель, и тридцатилетний Эмиль де Жирарден, публично обвиненный Каррелем в том, что его политические обзоры оплачиваются из цивильного листа недавно занявшего престол Луи-Филиппа, — это была не просто дуэль частных лиц или даже политических противников. То был поединок двух направлений в журналистике: старой школы защиты своих убеждений, совпадающих с воззрениями определенных политических кругов или партий, и новой, согласно которой политические взгляды газетных передовиц должны приносить делу (то есть издателю) такой же доход, как и платные рекламы или объявления. Журналы нового склада не обязательно получали мзду за каждую статью, но принципиально проповедовали взгляды тех, кто способен заплатить больше, даже если они не совпадают с точкой зрения официальной власти.

Противники дрались насмерть. Жирарден был ранен в ногу, Каррель — убит пулей в живот.

Так началось восхождение героя «копеечной прессы». Обычно облик его рисовался в черных тонах, что совершенно справедливо, однако он не был лишен некоторого, так сказать, отрицательного обаяния. Как всякий зачинатель, Жирарден представлялся самому себе и кое-кому из его окружения в ореоле яростного борца за новое дело, хотя дело и было чисто коммерческим, — неким воителем без страха и упрека (он даже завел себе прическу à 1а Наполеон I). Сама беспринципность его имела пределы: если он упрямился и не желал изменить своего мнения, что случалось часто, или же если за противоположное, по его расчетам, заплатили бы меньше, Жирарден был готов на любой риск, вплоть до запрещения газеты, ареста или высылки из страны.

Общее направление его взглядов подытоживалось утверждением: «необходимо поддерживать существующие режимы, чтобы их улучшать», то есть не надо доводить дела до революции; он был сторонником умиротворяющих реформ. Однако защитником оказался не совсем удобным и довольно свирепо обрушивался на те правительственные меры, которые приближали, по его мнению, судный день баррикад.

Его политический пыл сравнивали с морским прибоем: чем ближе дно, тем волны выше; почти каждый день появлялись его передовицы; его принцип «ни дня без идеи» свидетельствовал, сколь глубоки его провидческие откровения; но обыкновенно они бывали изложены весьма остроумно, что в сравнении с занудливым сухим языком правительственных писаний являлось в глазах читателей лучшим доказательством его правоты. Статьи Жирардена всегда были обращены к «здравому смыслу добрых благомыслящих французов», последние нередко прислушивались к голосу издателя, что частенько причиняло большие неудобства властям. Вместе с Жирарденом, скрестившим политический курс своих газет с курсом биржи, не слишком чистоплотное направление журналистики переживало скоротечную пору бесстрашного рыцарства.

Как характер, этот современный конкистадор от прессы в глазах Рашели был полной противоположностью Валевскому. Весело-циничный, остроумный, язвительный, любитель кутнуть, истинный либертен во вкусе XVIII века, ценитель женщин, он умел возбудить к себе интерес. За восемь лет знакомства с Рашелью он не раз давал понять, что находит ее неотразимой. То, что Рашель дружна с его женой, не могло смутить сорокалетнего донжуана, тем более что все знали о фиктивности его брака с Дельфиной. Жирарден никогда не переступал женской половины своего особняка (официальным и вполне «романтичным» поводом служила история о молодом обожателе, покончившем с собой в их гостиной), хотя в свете супруги всегда появлялись вдвоем и он остался советчиком жены и помощником в ее литературных предприятиях.

Сейчас Жирарден расчел, что граф уже должен был основательно надоесть Рашели, и не ошибся. При этом Рашель сохранила с ним свой обычный шутливый тон, Жирарден скорее забавлял, чем увлекал ее, а его не слишком джентльменскую, несмотря на дворянскую приставку, натуру она давно изучила, о чем красноречиво свидетельствует брошенная ею однажды фраза: «Господин де Жирарден меня не разорил», — редкое исключение, лишь подтверждавшее общее правило.

Когда сплетники донесли Валевскому, кто ему предпочтен, граф ответил хорошо подготовленной контрмерой: всем своим видом дал понять, как он оскорблен и шокирован, — и тотчас женился на знатной итальянке Анне-Александрине-Катерине де Риччи. Рашели ничего не оставалось, как не противиться распространению старых сплетен и появлению новых: это была ее завуалированная месть чопорному дипломату. Вне себя Валевский прибег к последнему средству, дабы ее укротить: в ее отсутствие отобрал сына, дав таким образом понять, что женщина всем известного поведения не имеет права воспитывать его ребенка.

Это было страшным ударом для Рашели. Ни о какой браваде уже не могло быть и речи, жизнь без сына теряла смысл.

«Что Вы выстрадали ради этого ребенка, чтобы осмелиться так безжалостно отнять его у меня? — писала она ему в Италию. — …Разве я чудовище?.. Если Вы мне вернете моего ребенка, для него я буду жить одна. Даже природу свою я сумею укротить, чтобы всегда быть достойной его. Мое сердце будет раскрыто только для него. Моя жизнь будет слишком коротка, чтобы доказать ему всю мою нежность, любовь и преданность. Если Вы будете упорно изгонять его из моего сердца, удаляя от матери, я вручу мою жизнь аду, и дьявол довершит остальное. Вам дано располагать моим будущим. И на этот раз моя душа принадлежит Вам».

Неизвестно, растрогало ли это письмо Валевского или, что более вероятно, его молодую жену, а может быть, вступили в силу иные соображения, но ребенка матери он вернул. Александр стал главным действующим лицом в особняке Трюдон. Рашель не чаяла в нем души, баловала маленького домашнего тирана, но, когда ему исполнилось пять лет, стала очень пристально и строго следить за его воспитанием, а потом и образованием. В ее библиотеке всегда стоял бюст Наполеона работы Пановы, и то, что сын был внуком великого человека, составляло ее гордость. Она прочила ему блестящую карьеру, ее заботило его положение в обществе и поэтому, хотя она, конечно, не обрекла себя на полное одиночество, тщательно следила, чтобы ее светские развлечения и связи не отразились на ребенке.

Сама она могла сколько угодно бравировать общественным мнением, но всячески оберегала репутацию своего первенца, а затем и второго сына. Они росли под строгим присмотром, отдельно от нее и ее семейства, им нанимали прекрасных педагогов, затем она отправила их в лучшие закрытые пансионы, чтобы никто никогда не смог поставить им в упрек, что на них оказала влияние несколько богемная жизнь матери.

Второй сын родился 26 января 1848 года. Его отцом был молодой красивый повеса Артюр Бертран, а дедом — знаменитый генерал граф Бертран, который некогда последовал со всей семьей за Наполеоном в изгнание, а затем, в 1840 году, вывез урну с прахом императора во Францию. Эту последнюю экспедицию возглавлял принц Жуанвильский (с которым она продолжала переписываться и после разрыва), и Рашель с огромным вниманием относилась ко всему, что с ней было связано.

Жизнь Наполеона вообще очень интересовала ее, и не только потому, что она была матерью его внука; наполеоновская легенда о сильной личности, одним напряжением воли и гения поднявшейся на вершину власти, обладала огромной притягательностью; портрет Наполеона в узелке Жюльена Сореля и «Все или ничего» Рашели восходят к одному корню.

Но легенда о волшебном восхождении тирана, с колыбели подчинившего себя единой цели — господству над себе подобными, была замешана на невольной или вольной лжи, которую охотно допускали и поклонники и противники Наполеона. Лишь немногие — и среди них Стендаль, посвятивший не одну страницу развенчанию этого мифа, Дюма, писавший об императоре в мемуарах, Виньи, сделавший Наполеона одним из героев «Неволи и величия солдата», — видели, что в эпоху империи кумир нации был не властелином, но невольником своей идеи, что выковала и закалила в нем воина не мания господства над миром, но трактаты Руссо и революционный пыл времен Конвента.

И Стендаль и Дюма приходили к выводу, что, став императором, одерживая победу за победой, преобразив армию, а за ней и страну в подобие чиновного ведомства, где поощрялась лишь разрешенная свыше смелость, за которую платили повышением в чине или рентой, — Наполеон и самого себя был вынужден превратить в необходимое дополнение к «engrenage», механизму шестерен, убил в себе подлинно творческую личность, сделался гениальным ремесленником истории, лишенным дара провидения событий.

И вот эту-то нетворческую, «проигрышную» при всем ее внешнем блеске часть его жизни добрые французы считали достойной подражания. Весь путь Жюльена Сореля — грандиозная по затраченным усилиям неудача; попытка возродить в малом наполеоновское восхождение, руководствуясь негодным, «имперским» его образцом.

Рашель в ее борьбе со светским Парижем идет сходным путем. Сходно их пути и кончаются: Сорель в один день разрушает с таким трудом сделанную карьеру, Рашель совершенно необъяснимо для своих знакомых поет «Марсельезу»… Сорель признается себе в том, что заблуждался всю жизнь, лишь перед тем, как взойти на эшафот; Рашель скажет, что слишком много времени и сил, которые она могла бы отдать театру, бесполезно потрачено, — когда чахотка заставит ее подвести итог пережитому.

Но пока она хранит восторженное почтение к великой легенде, ее притягивает все, что хотя бы отдаленно или косвенно причастно ей. И молодой человек, сын близкого к Наполеону генерала, имел в ее глазах уже то достоинство, что родился на острове Святой Елены. В нем помимо красоты и молодого задора ее подкупает яростный культ императора, унаследованный от отца. К сожалению, это единственное, что он унаследовал.

Артюр Бертран был заурядным прожигателем жизни, не очень щепетильным в выискивании средств, деньги он добывал картами, и, как поговаривали, в трудные минуты — а у него они случались весьма часто — не брезговал и кошельком своих пассий. После двух лет пылкой влюбленности Рашель, ожидавшую второго ребенка, начали раздражать его холостяцкие замашки и кутежи, они мешали ей работать. Он наконец понял, что при всей широте взглядов и безусловном чувстве товарищества Рашель долги своих возлюбленных не оплачивала и оплачивать не собирается. Бертран поспешил ретироваться и официально не признал сына. Рашель не настаивала. Мальчик получил имя Габриэль-Виктор Феликс.

Но ее «наполеоновским» увлечениям на этом не суждено было кончиться. В дни революции 1848 года, когда между Комеди Франсэз и правительственными эмиссарами возникли серьезные разногласия, Рашель, уже давно ставшая негласным директором театра, решила подыскать среди членов нового правительства кого-нибудь, кто смог бы оказать ей и театру поддержку в этих спорах.

Таковым оказался Луи-Наполеон, племянник императора. Рашель не слишком разбиралась в политике и политических программах. Министр показался ей чем-то вроде Жирардена, только более значительным в своих авантюрах. За ним числились уже два неудачных переворота, побег из крепости, куда он был заключен пожизненно, заочный смертный приговор, а теперь вдруг — министерский пост. Судьба и персона Луи-Наполеона очень заинтересовали актрису, и она решила включить отпрыска знаменитых кровей в список своих «парадных» любовников, а попутно использовать его влияние для решения внутритеатральных дел. Однако, когда в декабре того же года министр стал президентом, она, неожиданно для себя самой, перешла с ним на официальный тон, хотя продолжала требовать — и добиваться — его согласия на те или иные меры, связанные с Комеди. «Театральная королева» могла позволить себе связь с принцем царственных кровей, но стать официальной фавориткой какого-либо реального властителя она почла бы унизительным для своего достоинства.

У нового главы государства был несостоявшийся политический соперник из того же клана Бонапартов, сын Жерома, короля Вестфальского, принц Жером. Он родился в 1822 году, через год после смерти Наполеона, и его тоже назвали Наполеоном; он чрезвычайно походил на своего августейшего дядю. Но сходство оказалось чисто внешним, и за ним из многих имен осталось имя отца. Принц Жером претендовал на место своего оказавшегося более счастливым родственника, ходил с заговорщическим видом, произносил внушительные тирады, намекал, что вот он-де не устраивал, в отличие от некоторых, антиправительственные заговоры, его не приговаривали к тюремному заключению и т. д. и т. п. И говорил абсолютную правду: он действительно ни в чем вообще не был замешан… поскольку оказался совершенно неспособным к какому-либо иному роду деятельности, кроме как подавать надежды и питать иллюзии. И известен он был не под именем отца или дяди — а под детским прозвищем Плён-Плён, в котором слышалось нечто зыбкое и неопределенное. Может быть, поэтому он и казался самым симпатичным из потомков великого человека. Те вполне определялись в жизни и, во всем стараясь походить на великий образец, слишком круто начинали с конца, подражая не худощавому идеалисту — артиллерийскому офицеру Конвента, а плотному «маленькому капралу», императору французов, и превращались либо в образцовых чиновников с авантюристической жилкой, как ставший к тому времени послом Валевский, либо в авантюристов с цепкой деловой хваткой, как господин президент.

Вероятно, что именно своей непохожестью на остальных и совершенной несерьезностью Плён-Плён понравился Рашели. Но он сам увлекся ею не на шутку. Это даже начало ее тревожить. Рашель, не принимавшая его совершенно всерьез, стала подумывать, как бы выйти с честью из щекотливого положения, все же не слишком оскорбив молодого человека (он был на год ее моложе). Находясь на гастролях, она было посоветовала в письме сестре Софи слегка пофлиртовать с увлекающимся Плён-Плёном, чтобы потом она смогла устроить ему сцену ревности и расстаться, но, к счастью, пока Рашель все это прикидывала, принц успел увлечься где-то на стороне.

Рашель была слегка уязвлена: «Ну теперь-то все кончено», — писала она Софи в следующем письме, пусть только Плён-Плён посмеет появиться ей на глаза, она выскажет ему все, что о нем думает. «Тут уж задето мое достоинство, а это единственное, что у меня еще осталось».

Так кончилась «наполеоновская» эпопея Рашели, а вместе с ней и эпопея показных светских увлечений. Они еще долго будут волновать сплетников и салоны, затем найдутся исследователи, которые посвятят «интимной жизни Рашели» толстые труды, снабженные подробнейшими комментариями и сотнями ссылок; еще многие годы солидные журналы в виде курьезов будут помещать отдельные находки такого рода, и в глазах целых поколений их читателей светская «вамп» заслонит Камиллу, Федру, Гермиону…

Однако все те, что заглядывали в душу актрисы через замочную скважину ее парадного будуара, не желали разглядеть за «постояльцами» истинного хозяина ее жизни — театр.





Глава 13 Оглавление Глава 15

 

Алфавитный каталог Систематический каталог