Г.Р. Зингер
Рашель. — М.: Искусство, 1980. — 254 с. — (Жизнь в искусстве).

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Рашель становилась поистине знаменитой актрисой и удостоилась при жизни права войти в легенду. Это значит, что количество изустных и печатных анекдотов о ней росло и множилось.

Во Франции издание сборников анекдотов об актерах вообще стало традицией, особенно обильный их урожай дал XVIII век. Как на первый взгляд ни странно, из этой смеси правды и вымысла вырисовывался облик актера и именно актера, хотя его игре уделялось каких-нибудь три-четыре строки.

Но, может быть, это станет понятным, если вспомнить, что театр представлялся подобием жизни, — оговоримся, жизни светской, в которой блестящие манеры скрывали далеко не блестящие помыслы, все было построено на лицемерии, как когда-то говорил еще Ларошфуко. А театр — высшая, наиболее очищенная форма этой жизни, в нем не должно остаться и намека на низменные человеческие порывы. На подмостках, с точки зрения зрителей, светское лицемерие возвышалось до эстетического принципа, трактовалось как «подражание» прекрасным качествам человеческой натуры.

А поскольку лицедейство, если отвлечься от частностей исполнения, есть наиболее искусным образом выраженное отношение к жизни, то и актера представляли себе «человеком интересной жизни», чему он был обязан соответствовать и на сцене и за ее пределами. Актер —всегда «на юру», представление не кончалось с падением занавеса. Но вне театра он становился и автором и исполнителем своей пьесы, а анекдоты домысливали его реплики в ней.

Редко когда актер был этому рад, но потомки, желавшие объяснить себе природу его персонажей, иногда обращались к его жизненной роли. Анекдот по большей части и повествует, насколько остроумно, точно, удачно, тонко актер в этой роли отвечает на реплики и действует в обстоятельствах неожиданных и застигающих врасплох. Тут его талант лицедея весь на ладони, на кончике пера или языка. Он защищает свою жизненную маску, а заодно показывает, как относится к ней сам. Нередко это позволяет судить о его игре не хуже, нежели стенографическая запись каждой интонации и движения перед рампой.

К сожалению, при жизни актера его «внетеатральное» представление часто занимало публику гораздо сильнее, нежели игра на сцене. Зрители отправлялись в театр отнюдь не ради его театральных успехов, и в скандальной хронике нередко мелькали курьезы такого рода: «М-ль Делис была вчера встречена овацией при первом появлении на театре. Достойная награда за ее благородную верность опальному возлюбленному, кавалеру де Икс». Или: «Пронесся слух, что м-ль Леню покинула на произвол судьбы ребенка от господина де Игрека. Партер был возмущен и дал ото почувствовать молодой актрисе».

Во времена Рашели мало что изменилось. Она быстро стала давать пищу самым различным домыслам. Официальное начало им положил Верон.

Он, видимо, счел, что заботы недостаточно оценены: оставаться в тени ему надоело. Это совсем не радовало его протеже. Рашель все хуже скрывала раздражение, когда он оказывался рядом. После особенно бурной размолвки Верон задумал вдруг предъявить свои права и напомнить о содеянных благодеяниях. Рашель ответила полным разрывом. Месть последовала незамедлительно. На одной из холостяцких пирушек он похвастался своей связью и пустил по рукам присутствующих все письма и записки, какие когда-либо ему посылала Рашель, сопровождая их самыми красочными комментариями. Сплетники тут же донесли это актрисе, а пишущая братия раструбила всему Парижу.

Рашель была взбешена. Она зарекалась впредь соглашаться на какое-либо прямое покровительство: подарки еще можно принять, но благодеяние — никогда. Отныне она решила покровительствовать себе сама.

Рашель и раньше понимала, что необходимо добиться независимости, но как прочно встать на ноги? Положение в обществе прежде всего закреплялось банковским счетом. Значит, нужно иметь состояние.

Живи она одна, ее гонораров в Комеди Франсэз вполне хватило бы на каждодневные расходы, но ей и в голову не приходило, что можно оставить родных прозябать в бедности, и казалось естественным, что львиная доля заработка доставалась семье. Но близкие не знали меры и требовали, чтобы она обеспечила их не только в настоящем, но и в будущем (ведь у Рашели такое слабое здоровье). Идеалом каждого был бы отдельный счет в банке.

Отец взимал с нее двадцать тысяч франков в год. Он прикупал земельные участки и играл — не всегда удачно — на бирже.

Мать не уставала напоминать, что младшие дети требуют больших расходов, и все, что удавалось вытянуть из любимой дочери, вкладывала на свое имя в государственную ренту. Рашель жила довольно широко, свободных денег постоянно не хватало, и мать, пользуясь этим, ссужала их родной дочери… под залог ее драгоценностей, назначая бешеные проценты и выправляя настоящие закладные. Часто Рашель опаздывала их выкупать, и дорогие вещи переходили в собственность любвеобильной мамаши.

Рыжекудрая красавица Софи обожала кричащие роскошью наряды, была большой любительницей кутнуть, чем и славилась в Париже. Она никогда не ограждала свою добродетель китайской стеной, но, сидя на мели между двумя романами, бесцеремонно черпала из кошелька Рашели. Всеобщий любимец и баловень Рафаэль метил в дельцы, пока же изображал из себя светского денди, сорил деньгами, обедал в роскошных ресторанах, где имел кредит, пользуясь именем сестры. Младшие дети были еще малы, но и их придется со временем ставить на ноги.

«Ах, господи! Сейчас обнаружила, что на прогулке потеряла часы; воображаю, какую сцену закатит мамаша Феликс, когда узнает об этой неприятности!..» — так кончается одно из писем Рашели. А ведь часы — ее. Пока она живет вместе с семьей, все, что ей принадлежит, родные считают своим, но случись ей тяжело заболеть или по какой-либо иной причине бросить сцену — их сердца, как и кошельки, замкнутся. Это было очевидно и отнюдь не уменьшало ее неуверенности в будущем, которая еще более подстегивалась воспоминаниями о лишениях детства.

Нет, у нее должны быть свои сбережения. Дать их могут только гастроли.

Рашель еще слабо представляла, что такое зарабатывать деньги. Напряженным трудом, в поте лица своего и ценой здоровья она добьется желаемого достатка, никак не посягнув на существо своего искусства. Но здесь крылись опасности совсем иного рода.

Прежде всего выяснилось, что необходимо быть не только талантливым актером, но и вполне деловым человеком. По-настоящему ее на эту мысль навели первые заграничные гастроли — в Англии летом 1841 года.

Принимали там торжественно и благоговейно, несмотря на сплетни, просочившиеся через Ла-Манш. Английская аристократия буквально носила ее на руках. Приглашения в знатнейшие дома следовали одно за другим, богатые подарки тоже, при малейшем недомогании актрисы у дверей гостиницы выстраивалась вереница роскошных карет, все справлялись о ее здоровье. Зрительный зал был всегда полон, каждый спектакль давал двадцать–тридцать тысяч франков сбора, из коих ей причиталось около трети. Но во Францию Рашель вернулась почти без денег. Как это случилось, повествует ее письмо к Адели, дочери Сансона:

«Дорогая Адель,

я успела получить Ваше письмо в Лондоне и по пути в Брюссель уже несколько раз его перечла. Надо ли говорить, как оно скрасило скуку поездки по бурному морю и два часа тряски в вагоне. Итак, я в Брюсселе. Ах, мне же надо Вам рассказать историю с гостиницей и историю моих чудовищных расходов, о чем Вы напоминаете в Вашем последнем письме.

Кажется, перед отъездом я рассказывала, что намеревалась остановиться в доме того английского семейства, что осаждало меня всяческими знаками внимания в Париже. Они так долго и настойчиво уговаривали жить в их доме и внушали, как важно быть принятой у них после всех разговоров обо мне зимой [Рашель имеет в виду газетные сплетни], что ничего не оставалось, как быстро согласиться Я отправилась в путь с госпожой Б ***, ее двумя детьми и бонной. Господин Б*** был занят в парламенте и не мог приехать за нами.

И вот мы в Булони. Нашим глазам предстал стол, полный яств. И я наелась в надежде уже ничего не брать в рот все шесть недель, что буду за морем! Затем нам предоставили лучшие комнаты в гостинице. Все это казалось мне не просто приятным — волшебным. Так роскошно не принимали даже королей и пастушек былых времен. Всю ночь меня одолевали сладчайшие грезы. Чудилось: я уже не знаю, что делать с деньгами, которые заработаю. Ни один из кораблей, разбросанных по глади морской, не был достоин нести к родным берегам мои сорок две тысячи франков, и ту, что похитила их у милых, добрых англичан. Счастью моему не было предела, но тут-то какая-то паршивая собачонка своим лаем прервала столь радостное плавание.

Какое мерзкое, отвратительное пробуждение! Первое, что предстало глазам моим, был счет за обед, ночлег и т.д., и т.п. Не осмеливаюсь даже открыть Вам цифру ужасного счета; дружеские чувства не позволяют Вам требовать выдачи такого страшного секрета.

То было лишь начало моих несчастий, завистливая фортуна не оставляла меня своим вниманием. В 8 часов утра мы отплыли, и тут мне пришлось вернуть морю то немногое, что я захватила из Франции: проклятый обед, который так дорого мне обошелся.

Теперь с облегчением в желудке и кармане я сокращаю эту более чем историческую историю. Скажу лишь, что мы не остановились в доме г-на Б***, ибо он сообщил, что помещение не отделано: нет еще мебели. Пришлось разместиться — по его словам, на один, в худшем случае на два дня — в гостинице.

Это мне показалось подозрительным, но, желая узнать, чем же все кончится, я согласилась. Проходят два, четыре, шесть, восемь дней — дом все еще не готов. Наконец я решила объясниться с ними и отказаться от всех их услуг. Еще в Париже кое-кто меня предупреждал, что сии милосердные господа слегка смахивают па проходимцев из хорошего дома. Моя близость к их семейству должна была развязать все подвернувшиеся им кошельки; они погрязли в долгах и, не находя более простаков в Англии, вцепились в меня. После объяснения (я не вдавалась ни в какие подробности) г-н Б*** с семьей покинул гостиницу и переселился в частный дом, снятый, как я узнала потом, на мое имя. Рассудите, куда это могло завести!

К своей радости я рассчиталась, но заплатила, как великая актриса, то есть по большому счету, — за счастье познакомиться с этой четой: их расходы за десять дней остались на мне.

Чтобы избежать скандала, я обязалась покрыть их долг, но хозяин гостиницы, француз по происхождению, взял с меня лишь половину, что составило две тысячи четыреста франков. Я же, не зная, куда переезжать, решила все-таки остаться там же на те несколько недель, что мне оставалось выступать. Наконец я покинула гостиницу с жалкой выручкой… восемь тысяч триста пятьдесят шесть франков. «Voilà, belle Emilie, à quel point nous en sommes…» — «Вот, прекрасная Эмилия, как идут дела…» [цитата из «Цинны»].

Однако деловые качества — вещь благоприобретаемая. Хуже было другое: Рашель не считала нужным утаивать побудительные причины своих гастрольных поездок. Она открыто обсуждала возможный заработок и не скрывала, что это ее немало волнует. В одном из наиболее поздних писем, предположительно от 28 мая 1853 года, Рашель приведет расписание намеченных гастролей:

Из Парижа она отправится в Орлеан, где даст спектакли 29 и 30 мая, затем последует на запад Франции и будет играть 1 и 2 июня — в Туре, 3 и 4 — в Пуатье, 5 — в Ниоре, 6 и 8 — в Ла Рошели. Таким образом, объезжая города по течению Луары, Рашель доберется до Атлантического побережья и повернет на юг: 7 и 9 июня она выступит в Рошфоре, 10 и 12 в Сенте, откуда будет наезжать в Коньяк, где сыграет 11 и 13 июня. Затем пойдут ее спектакли в Ангулеме — 14, 15, 17 и 18 июня, в Либурне — 22 и 23, в Мон-де-Марсане — 25, вплоть до Байонны на испанской границе, где она будет играть 26, 27, 29 и 30 июня. Колеся по югу Франции, она выступит 1 и 2 июля в По, 3 и 4 — в Табре, 5 — в Баньере, 7 и 8 — в Оше, и окажется на побережье Средиземного моря. 10, 11, 13 и 14 июля она даст спектакли в Тулузе, 16 — в Нарбонне и далее по Средиземноморью: 17, 18, 20, 21 июля — в Перпиньяне, 23 и 24 — в Каркассоне. После чего она повернет на север к центру страны: 26 и 27 июля — Кагор, 29 и 30 — Орильяк, 1 и 2 августа — Клермон, 3 и 4 — Мулен, 5 — Невер, 6 — Бурж, 8 и 9 — Блуа. Отклоняясь от Парижа к Бретани, она сыграет 10 и 11 августа в Мансе, 12 — в Лавале, 13 и 14 — в Ренне и 15 августа прибудет в Сен-Мало, на Ла-Манше. Несколько спектаклей она даст, курсируя между островами Джерсей — 17, 19 и 21 августа, и Гернсей — 18 и 20, и закончит гастроль в Нормандии, в Кане — 25, 26, 28, 29 и 30 августа. При этом трижды она будет играть по два спектакля в день. В итоге за три месяца — 74 спектакля. «Какие тяготы, — закончит она письмо, — но зато и какое приданое!»

Рашель не подозревала, что нарушает неписаный моральный закон того общества, в котором живет, — «закон уважения к лицемерию».

Будь она просто расточительной содержанкой, пускающей по ветру одно состояние за другим, но храни постоянно пристойное выражение незаинтересованности, она меньше ожесточила бы обывателей. Это казалось бы простительной слабостью ее натуры. Иметь деньги — естественно, но притекать они должны как бы сами собой, без видимых усилий их обладателя; любое напоминание о путях и способах их приобретения считалось в кругу «благовоспитанных людей» дурным тоном. Имущему всегда желательно выглядеть не стяжателем — о нет! — благодетелем ближних своих.

Жрецы искусства, дающего картину общественных нравов, тем более обязаны слыть средоточием всех признанных обществом добродетелей. Рашель поспешили объявить образцом корысти и алчности. Газеты занялись вычислением ее предполагаемых доходов. Буржуа негодовали.

В театре этим поспешили воспользоваться те, кто ждал случая свести счеты с чересчур зазнавшейся «выскочкой». Ведь никто не имел такого длительного отпуска, никто не смел назначать число своих спектаклей в месяц, никто так часто не болел. «Этому недоноску везет», — поговаривали за кулисами молодые актрисы. Их всячески раззадоривала мадемуазель Марс, нарушившая для такого важного случая свое непроницаемое отчуждение. Рашель затмевала ее, и Марс лихорадочно искала какую-нибудь более покладистую и покорную претендентку на титул «трагической царицы». Во время английских гастролей Рашели в Комеди появилась миловидная дебютантка, мадемуазель Максим, поправившаяся парижанам в «Федре» Расина (Рашель еще не решалась выступить в этой роли). На нее и пал выбор Марс.

Опытная старая актриса искала случай столкнуть возможных соперниц в пьесе, где у Рашели еще не было бы безусловного успеха. И вот в театре возобновили «Марию Стюарт» Лебрёна, впервые ставившуюся в 1823 году. Эта переделка шиллеровской пьесы не очень привлекала Рашель, и она не стремилась удержать за собой роль Марии. Вообще она с недоверием относилась к современным пьесам и уже отказала нескольким авторам, предлагавшим ей свои услуги, что было всем известно. Поэтому Марс надеялась найти себе единомышленников среди многих современных сочинителей.

И она рассчитала правильно: тщеславные молодые авторы, которых Рашель оскорбила уже тем, что, отказавшись от их пьес, не обеспечила им громкого успеха, воспользовались удобным поводом проучить гордячку. В закулисных разговорах и на страницах газет они упрекали ее в «несовременности», утверждали, что ей не хватает чувств, коими так полны их творения: нежности, умилительной кротости, покорной жертвенности, христианского всепрощения… О любой ее классической роли говорили, подобно Жанену, что в ней Рашель при всех своих достоинствах достигла бы верха совершенства если бы «трагическое прозрение или ненависть были озарены хотя бы одной слезой».

Позже Рашель докажет Парижу, что способна передавать требуемые от нее нежные чувства, — она сыграет в драмах новых авторов. В ее репертуаре появится «Юдифь» мадам де Жирарден, где героиня два с половиной акта клянется Олоферну в любви, а после закалывает его кинжалом. Публика не осмелится аплодировать этому «поцелую Иуды в трех действиях». Она сыграет Валерию в одноименной пьесе Жюля Лакруа и Эмиля Ожье, буйную, развратную куртизанку, прикидывающуюся невинной овечкой, и после двадцать шестого спектакля произнесет: «Уф, кончено, обещаю себе более никогда не раздваиваться».

Появится она и в пьесах Латура де Сент-Ибара; роль Фатимы в его «Старце с гор» состояла из четырех основных реплик — в I акте: «Я люблю его», во II: «Я не люблю его», в III: «Я люблю его», в IV: «Я не люблю тебя! О нет, тебя люблю я!». Мужественно она исполнит одиннадцать раз роль Екатерины II в одноименной пьесе Ипполита Романа; стойкости действительно потребовалось немало, так как имя русской императрицы вкупе с именами Орлова, Понятовского и Потемкина не сходило с афиш театров оперетты и варьете. Эта героиня была столь же исторически правдоподобна, сколь и нежная, элегантная, светская Клеопатра в одноименной трагедии мадам де Жирарден, по поводу которой Рашель однажды сказала: «Самая большая беда нынешних поэтов в том, что они слишком хорошо разбираются в трагедии и слишком плохо — в истории».

На этих пьесах-поделках публика будет неистовствовать, но ни одна из них не останется надолго в репертуаре Рашели, а благовидный предлог для того, чтобы отказаться от роли, всегда найдется.

Конечно, Шиллер не шел ни в какое сравнение с подобными драмами, но переложенный в слабые стихи Лебрёна, приукрашенный и перекроенный, он приблизился к тому, что называли «современной» пьесой.

В тот день, когда Рашель и Максим наконец должны были встретиться в «Марии Стюарт», в зале ожидалось нечто похожее на битву «романтиков» с «классиками» на представлении «Эрнани». Но хотя каждый жест мадемуазель Максим — королевы Елизаветы вызывал в начале спектакля овации ее поклонников, сражения, как такового, не получилось: Рашель словно не замечала их бурных восторгов и спокойно ждала третьего акта, где в единственной сцене Мария Стюарт оказывается лицом к лицу с королевой. Наконец они сошлись, зрители затаили дыхание.

Мадемуазель Максим, как вспоминали очевидцы, появлялась бледная, растрепанная, с оскорблениями на устах. Ее голос источал яд и презрение: то не английская королева боролась с Марией, а дебютантка с сосьетеркой, бунтовщица, сжегшая мосты, покушалась на славу «театральной владычицы». Затем пришел черед Марии; она выслушивала обвинения соперницы, допускала все видимые признаки пренебрежения к себе дебютантки, дрожа от негодования, склонив голову и сжав кулаки, свирепо поглядывая вокруг, — она ждала. Когда же ее миг настал — Рашель была великолепна. Она выпрямилась во весь рост, ответ ее был, казалось, обращен не Елизавете, а неверному партеру. Как! Ее ставят на одну доску с какой-то там Максим и ждут, что у нее от страха пропадет голос? Так нет же! Она будет царить безраздельно.

До этого спектакля Рашель была робка и неуверенна в роли низверженной шотландской королевы. Теперь же, рядом с покусительницей на ее власть, она играла с невиданной мощью и яростью. Максим опешила и испугалась. Она не узнавала Рашели, такой она ее не видела никогда. Дебютантка пришла в уныние и пригнула голову. А Рашель, уже совершенно не обращая внимания на незадачливую Максим, с горящим презрением взором бросила прямо в зал:

И в грудь соперницы вонзаю я кинжал!

Последовала всеобщая овация, мадемуазель Максим была уничтожена и исчезла с парижской сцены навсегда.

И на сей раз Рашель одержала верх. Но с некоторых пор подобные победы не доставляли ей особого удовольствия. Раньше она уповала на свой талант, такт, деловую сметку, на умение ладить с людьми, не унижая достоинства. Ей казалось, что она по праву будет владеть сердцами всей Франции. Это была блестящая иллюзия. Зрительный зал аплодировал ей, но те же самые люди, покинув театр, начинали злословить. Временами она совершенно теряла уверенность в себе и ощущала лишь растущую недоброжелательность.

Восторженные, бескорыстные почитатели таланта Рашели обычно не имели веса в обществе. Тем, кто располагал влиянием, ее слава нужна была для проповедования и поддержания собственных взглядов на искусство. Поэтому после обычного набора комплиментов рецензии почти всегда кончались мягким, настоятельным советом изменить несколько мест в роли, чтобы пьеса зазвучала так, как того желал критик. Дипломатичная Рашель в беседах и письмах почти всегда соглашается и благодарит за тонкие наблюдения, а в следующем спектакле оставляет все по-прежнему.

Критики негодуют. Они ведь требуют не более чем согласия со здравым смыслом. «Великие герои, пылающие великими страстями и противопоставляющие дерзостность желаний законам долга, выходят за грань правдоподобного. Они находят сочувствие в публике, лишь когда над нею властвует авторитет истории или же когда общественное мнение старается насильно склонить зрителя к такому сочувствию». Благонамеренные зрители вместе со Скрибом, которому принадлежит эта высокомерная сентенция, еще и еще раз требовали, чтобы трагический напор страсти переходил в конце концов в тихое умиление, дающее ощущение радостного покоя. Да, Рашель па сцене очень красива и даже, против воли, волнует, но ее порывы не соответствуют духу времени; пора пламенных призывов давно прошла, в мире нет ничего, что вызывало бы ярость, ненависть, ужас…

Бунтарство Рашели начинало раздражать. С конца 1841 года оскорбленные «короли журналов», а вместе с ними и сторонники «истинной трагедии», обманувшиеся в своих ожиданиях увидеть возрождение былого блеска времен Театра его величества французского короля, преданного идеалам древнего аристократизма и верноподданнического благомыслия, — в один голос заговорили об упадке таланта Рашели.

Однако театр на ее представлениях все равно был переполнен. У рампы актриса оставалась неуязвимой. Ее талант, постоянное самопожертвование, «невозможная жизнь» па сцене, несмотря па слабые силы и здоровье, не позволяли усомниться в ее искреннем сочувствии страстным речам и поступкам своих героинь и придавали пророчеству Кассандры, предрекающей гибель гармонического человека, огромную, будоражащую убедительность.

Образованным обывателям от искусства такая серьезность устремлений претила. Необходимо было во что бы то пи стало доказать, что актриса неискренна. Если станет ясно, что Рашель лишь представляет высокие чувства, то она превратится в такого же человека, как все. А ему, человеку-как-все, свойственно выказывать благородство там, где возвышенным свойствам натуры положено проявляться, — в исключительных случаях необыкновенной приподнятости. И, напротив, следовать трезвому расчету, а подчас и неприглядным побуждениям — в повседневных заботах. Все люди, как писал еще Дюма, имеют одинаковые «костяки». Им всем присущи то хорошие, то дурные свойства. Только одним везет больше, их жизнь видится в необычном свете, и тогда в глаза бросается возвышенная «внешняя» сторона души. Другим же везет меньше, а потому незачем придавать слишком большое значение вещам случайным и тем укорять невезучих. Центр вселенной— «Juste milieu» («золотая середина»), все должно быть уравнено с посредственностью — вот еще один закон, покушение на который смерти подобно.

Следовательно, слишком для многих оказывалось жизненно необходимым совлечь с Рашели белоснежные одеяния Камиллы, указать ей, актрисе, выскочке, плебейке, ее место. До нее не раз доходили фразы, вроде реплики, брошенной одним аристократом: «Пригласить Рашель на великосветский бал? Помилуйте! Да, она служит достойным украшением наших интимных вечеров, среди узкого круга любителей поэзии и изящного, но, согласитесь, можно ли позволять, чтобы на балу, в контрдансе актриса оказалась бы визави какой-нибудь порядочной девицы на выданье?»

Рашель чувствует себя у позорного столба. «Господин Маллак пишет, что обо мне говорят странные вещи… в это вмешиваются газеты… Меня обложили со всех сторон, и никакие фортификации не смогли бы защитить от распускаемых слухов, перетолковывающих все вкривь и вкось. Не проходит дня, чтобы мне не писали о неприятнейших вещах, от этого я снова заболела. Двадцать раз на дню мне приходит в голову поступить, как Мизантроп, — укрыться на каком-нибудь пустынном острове, убежать от всего рода человеческого».

Но Рашель не стала мольеровским Мизантропом. «Публика, рампа, старый Корнель, все — вплоть до театрального костюма — придает мне обманчивое ощущение силы, угасающее с падением занавеса», — писала она. Значит, силы все-таки были. Их поддерживали те «колебательные движения воздуха, кои производятся движением без конца соударяемых кистей рук, чтобы прерывать голос, идущий со сцены».

Париж бросил ей вызов — она поднимет перчатку. Эта полная обоюдного ожесточения дуэль будет длиться всю ее жизнь. «Мне необходимо побеждать, чтобы жить», — писала она.

Пожелай она даже уверить весь свет, что искренне стремится соответствовать облику своих героинь не только на сцене, ей все равно бы уже не поверили. «Подобная диффамация, — писал Герцен, — нравится им, они ей аплодируют грязными руками своими; буржуазия не терпит все, что не тонет с ней в болоте посредственности и пошлой жизни: как не ненавидеть им женщин, получающих большие деньги, женщин, на которых ходят смотреть с восторгом, женщин, о падении которых они слыхали, бледнея от зависти, потому что они падали не в их объятия, — а там что им за дело, что благородные женщины, матери семейств, великие таланты — Виардо, Рашель, Линд, Гризи оскорблены рядом с какой-нибудь развращенной! — Грязные люди, мелкие люди!»

Попытайся она обелить себя — ее обвинят в ханжестве, станут сравнивать с мадемуазель Клерон, которая всюду на людях хранила непоколебимую величественность «театральной царицы», а в старости выпустила том мемуаров, две трети которых уделила хвалам собственному благоразумию, хотя всем было известно, что префекту парижской полиции пришлось установить за ней гласный надзор, дабы предотвратить публичные скандалы из-за ее похождений.

Нет, Рашель будет поступать именно так, как от нее ожидают. Чистота Камиллы на сцене искупит дела земные. Но вне подмостков ее жизнь должна быть столь же ярка и значительна, как и деяния ее героинь; мелочность повседневных забот не только задушит вдохновение, но унизит в ее глазах и в глазах публики величие созданных ею образов. «Все или ничего» — этой заповеди она не нарушит. Камилле на сцене может противостоять в жизни не мелкий делец, но Гобсек, и она сыграет Гобсека.

Ее упрекали в алчности, теперь все будут поражены официальными сводками гонораров (в действительности денег будет гораздо меньше: путевые расходы, оплата труппы, постоянные пожертвования и бесплатные представления, равно как и подорванное здоровье в счет не пойдут). Ее настоящей жизнью останется театр, но жизнь вне театра превратится в представление.

Не нравится ее самовольство в театре? — Она угрожает отставкой, а не пройдет и нескольких лет, как примется смещать театральных директоров и назначать новых.

Поползли слухи о связи с Вероном и Мюссе? — Ну что ж, появятся парадные любовники: третий сын Луи-Филиппа, молодой герцог Жуанвильский, затем — незаконный сын Наполеона и польской княгини Валевской, после него — племянник императора, принц Луи-Наполеон, будущий Наполеон III, вслед за ним — другой племянник Бонапарта, принц Жером; с ними обывателям приходится мириться.

О ней слагают сомнительного толка анекдоты, вроде истории ее знакомства с Жуанвилем, когда будто бы он после спектакля послал ей визитную карточку с тремя словами: «Où? Quand? Combien?» — «Где? Когда? Сколько?» и получил на обороте ответ: «Ce soir. Chez toi. Pour rien» — «Этим вечером. У тебя. Даром».

Рашель не противится и на гусарство отвечает гусарством. Так, однажды на званом обеде в ее доме какой-то гость воскликнул: «Боже, уж не из мрамора ли вы?», а она указала на сидевшего напротив принца Жерома: «Как видите, мсье еще не сломал ни одного зуба».

Говорят, что она обладает способностью превращать все в золото? — Она дает урок, как это можно делать с должным блеском. Чего стоит, например, один ее так называемый «трюк с гитарой»: какой-то поклонник заметил на стене ветхую дешевую гитару и удивился, зачем она в гостиной? Рашель ответила, что инструмент ей дорог как память, именно на нем она в детстве аккомпанировала себе на улицах. — «Продайте ее мне». — «Что вы, я не отдам ее и за пятьдесят тысяч!» — «Тогда обменяйте», — и гитара идет в обмен на бриллиантовое ожерелье и жемчужную диадему. Счастливый обладатель отправляется хвастать своим приобретением и быстро узнает, что это по меньшей мере четвертая «историческая» гитара Рашели. А в свой следующий визит он видит на стене пятую — и насмешливую улыбку хозяйки дома.

Как показывают письма тех времен, Рашель не потеряла способности на искреннее, серьезное чувство, но его она ни в коем случае не предавала гласности, как и тех, кого по-настоящему любила; даже их имена остались неизвестны.

В особняке Рашели можно было увидеть «парадный» будуар, где под роскошным, шитым золотом балдахином высился величественный альков, к которому вели несколько ступеней, но спала актриса в соседней маленькой комнатке на узкой и жесткой кровати. Однако именно этот альков выставлялся напоказ, равно как и роскошные подарки, дорогая мебель — напоказ в самом буквальном смысле: переезжая из одного особняка в другой, Рашель пускала старый на продажу с аукциона — со всем, что в нем находилось, и покупатели с остервенением оспаривали друг у друга такие реликвии, как «шкафчик розового дерева с большим овальным медальоном севрского фарфора, изображающим пасторальную сцену, заключающий внутри себя ночную вазу саксонского фарфора с фигурными изображениями», означенный в каталоге торга под номером 22.

Эта жизненная роль Рашели часто переходила в пародию (чувство комического, по свидетельству современников, вообще было ей чрезвычайно присуще; знаменитый комический актер Комеди Франсэз Репье утверждал, что, будь она мужчиной, из нее бы вышел самый талантливый комик всех времен). Кого же она пародировала? Ответить на это позволяет реплика, брошенная Рашелью в 1848 году, когда она посмотрела «Постоялый двор Андре», где Фредерик-Леметр играл Робера Макера: «Боже, как он, должно быть, счастлив!» Такой роли ей никогда не позволили бы сыграть в Комеди. Зато нечто подобное она попыталась исполнить в жизни.

Робер Макер был создан Фредериком в 1827 году, но после 1834 пьесу надолго запретила цензура. Однако персонаж остался в памяти. Это бандит с большой дороги, награбивший столько, что теперь ему впору заняться «честным трудом» — стать дельцом. «А жандармы?» — испуганно спрашивает его постоянный спутник, Бертран. «Что ты, — успокаивает Робер, — кто посмеет покуситься на обладателя миллионов». Так открывается цикл карикатур «Сто один Робер Макер», выпущенных в 1838–1841 годах Оноре Домье. Робер Макер организует акционерное общество по поимке воров, проповедует честность и бескорыстие с церковных и ученых кафедр, в Палате депутатов, он — филантроп, правой рукой обнимающий неимущего, в то время как левая лезет тому в карман, коммерсант, который клянется всеми святыми, надувая компаньона. Укради, умори, обесчесть, но стань банкиром — вот его несложный символ веры.

Конечно, Макеры во плоти не столь откровенно циничны, но на то и существует мастерство художника и артиста, чтобы сделать видимым и броским стыдливый жест руки, залезающей в чужой карман, который обычно всячески скрывается.

Примерно такой же смысл имела и «показная» сторона жизни Рашели. Чем отличается она от так называемых благовоспитанных особ? Недостатком ханжества. Конечно, ее персонаж был более светским, ловким, остроумным, элегантным. Теперь не только ее театральные, но и повседневные костюмы будут кружить головы парижским модницам; роскошный выезд, шикарный особняк, где можно было видеть знаменитых писателей, художников, политиков, пэров Франции, безукоризненные манеры, чуть ироничная мягкость, в которую облекались ее дерзкие выходки, — все это не позволяло третировать выскочку и смотреть на нее свысока. Если ее Роксана лишь отдаленно напоминала парижанок Бальзака, то Рашель — светская львица была словно списана с них.

Случилось то же, что и с Робером Макером: мелкие прегрешения вызывали негодование, напоказ выставляемые пороки — лишь зависть. К ней шла удача, а удачливые приносят счастье. Теперь суеверные мамаши спешили представить актрисе, «разнузданной плебейке», своих незамужних дочерей. И Рашель открывала под руку с титулованным хозяином дома какой-нибудь великосветский бал.

Подобная игра с примериванием на себя разных личин вообще чрезвычайно опасна, маска может прирасти к лицу. Рашели угрожала участь другого ее современника, тоже показывавшего парижанам подобие Макера.

То был карикатурист, писатель и актер Анри Монье, создатель господина Жозефа Прюдома, воплощения самодовольного ничтожества и пошлой посредственности, вездесущего буржуа с его постоянными глубокомысленными тирадами в духе: «Это мое мнение, и я полностью его разделяю», или: «Все люди равны, кроме тех различий, которые могут между ними существовать».

Персонажу Монье улыбались, но не принимали его всерьез. И автор не только сыграл своего Прюдома на театре, он стал представлять его там, где этого меньше всего ожидали — в кафе, салоне, в зрительном зале, на улице… Ему-то, Монье, господин Жозеф казался провозвестником надвигающейся эпохи торжества посредственности, он пытался найти наиболее убедительную форму, чтобы передать другим свой страх перед этой грядущей тупой силой сытого брюха. И в конце концов настолько влез в шкуру ненавидимого своего детища, настолько подчинил себя его образу мыслей и поступков, что временами терял способность выходить из роли.

То же угрожало и Рашели. Сможет ли она долго выдерживать двойную игру, подтачивающую ее силы, не потеряет ли дар трагического переживания? Ведь перед собственной совестью она оставалась прежней ученицей Сансона.

Она понимала, что светская жизнь мешает театру, что она жжет свечу с двух концов, но пути назад уже не было. Она не хотела отказаться от приличествующей положению первой актрисы роскоши, не могла лишать себя необходимых жизненных удобств. Но для этого приходилось тратить все отпуска на утомительные гастроли, когда не многим более чем за два месяца она объезжала шесть десятков городов и давала шестьдесят-семьдесят представлений.

Теперь она вынуждена была терпеть капризы и алчность семейства еще и потому, что отречься от него в глазах Парижа значило отказаться от своего плебейства. Ей тыкали в нос тем, что она зазнавшаяся парвеню, она же таскала за собой по салонам мамашу Феликс, и знатным дамам приходилось занимать полуграмотную старуху разговорами и недовольно морщиться, когда она рассказывала им по любому случаю неуместные в таком обществе подробности прошлой жизни, например, что не знает, жива ли еще ее мать, бабка Рашели, и чем она занимается там, среди цыган Богемии.

Рашель боролась как умела за право актера на свою биографию и на личную жизнь, за которую никто его уже не смеет освистать из партера.

Она — актриса, и ей рукоплещут в театре. Пусть она не имеет длинной родословной и не блещет обывательскими добродетелями, она заставит всех произносить «театральная королева» без тени насмешки, как настоящий титул, поскольку двери всех дворцов в королевствах и княжествах Европы для нее открыты. Конечно, она этим польщена, но внутренне совершенно спокойна. Что шаткое величие европейских тронов перед славой истинного таланта? «Еду принимать парад монархов», — напишет она сестре из турне по Германии, Бельгии, Голландии и России. Ведь когда ей преподнесли браслет с надписью «Рашели — Виктория, королева», ее величество уточнила свое звание, имя Рашели в пояснениях не нуждалось.

Нет, что бы там ни было, ее жизнь в такие минуты видится ей в радужном свете, и в другом письме сестре Рашель восклицает с жизнерадостностью парижского Гавроша: «Трам! Трум! Трам! Бей в барабан! И, как паяц, три прыжка назад — готово! Иду играть Корнеля».





Глава 10 Оглавление Глава 12

 

Алфавитный каталог Систематический каталог