П.П. Митрофанов. История Австрии

СПб.: Брокгауз—Ефрон, 1910

ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
„Просвещенный абсолютизм“ в Австрии

I

Старый порядок, сохранивший столько традиционных феодальных черт, не мог быть прочным: чем дальше, тем меньше соответствовал он потребностям нового времени, и правители второй половины XVIII в., оставив в неприкосновенности и даже усилив абсолютный характер своей власти, решаются уничтожить социальные и политические привилегии высших классов, тормозивших ход государственной машины.

Ведь машину надо было смазывать, за ней требовался уход, надзор и присмотр; государство не могло существовать без подданных, ибо из подданных состояло государство. С благосостоянием первых было неразлучно связано благополучие последнего, и непонимание этой истины привело, напр., французскую монархию к гибели. „Курица в горшке крестьянина“ была олицетворением этих забот, равно присущих правительствам всех стран и всех народов, если только они понимали свои задачи и сознательно к ним относились. Принципы XVIII в. могли дать теоретическую основу этой практической деятельности, наложить на них особый гуманитарный отпечаток, даже усилить и развить ее, но не они ее создали, и не с ними она и кончилась. Наступает век „просвещенного абсолютизма“, но название это, быть может, не совсем точно характеризует вновь наступивший порядок: слову „просвещение“ отведено здесь слишком много места сравнительно с тем реальным значением, которое оно имело в узко-государственной сфере. Были, конечно, и серьезные попытки применить учение энциклопедистов на деле: в мелких государствах, вроде маркграфства баденского, производились в этом смысле весьма решительные и бесстрашные эксперименты in anima vili, т.е. над безответными подданными. Довольно многозначительно и то, что вершителем судеб во Франции стал одно время такой выдающейся теоретик физиократизма — а уж физиократы ли не были „просветителями“! — как Тюрго. Монархи ласкали философов, льстили им, даже заискивали перед ними; они писали ученые трактаты, и сам Фридрих II не брезговал вмешиваться в литературные ссоры, защищать Вольтера и нападать на Руссо и на Гельвеция.

Но этим просвещение могучих властителей, как таковое, и ограничивалось: raison d’étât безраздельно управляло их политическими действиями, и тот же Фридрих II не дал бы костей и одного померанского гренадера за осуществление прекраснейшей из теорий, ему невыгодной. Они брали на практике от философии то, что совпадало с реальными государственными потребностями, и именно в этом, и гораздо больше, чем во внешнем их подражании, покоится политическое значение носителей тогдашней культуры. Такие требования, как веротерпимость, отмена крепостного права, уравнение всех перед законом и перед налогом, о чем неустанно твердили в своих книгах просветители, мало-помалу стали азбучной истиной и для государственных деятелей. Конечно, требования эти создала сама жизнь, но синтезировали и теоретически обосновали их писатели, а осуществили их на практике представители абсолютной монархии: в этом смысле деспоты второй половины XVIII в. воистину были просвещенными.

Власть этих идей была настолько сильна, что ей подчинялись и люди, прямо не сочувствовавшие новому направлению в его совокупности: неоспоримость положений, выработанных самой жизнью, была слишком очевидна и слишком бросалась в глаза. Не следовать им было прямо невыгодно для правительства: к порицанию философов оно отнеслось бы с полным презрением, но к перевесу соседей, заведших у себя новые целесообразные порядки, оно не могло остаться равнодушным. Представительницей таких подневольно и даже бессознательно просвещенных государей была, несомненно, Мария-Терезия. О личных связях с корифеями тогдашней литературы не может быть и речи: ненависть ее к „безбожникам“ стала историческим трюизмом. Но ведь гонимые протестанты эмигрировали массами — надо было оставить им их церкви, чтобы удержать в стране полезных работников; ведь закрепощенные крестьяне, обираемые помещиками, не были в силах платить податей в казну — надо было дать им свободу и обеспечить их существование; ведь сеньериальные суды, боясь расходов, не преследовали преступников — приходилось стеснить привилегии дворянства; ведь неустройства в цеховой жизни задерживали рост промышленности — необходимо было разрушить и средневековый строй и поступить по рецепту физиократов. Жизнь не ждала; грозные соседи стояли у границ, и неотложные потребности неустанно стучались в двери. Императрица, не менее врага своего Фридриха исполненная сознанием своих обязанностей, осуществляла идеи, представителями коих были ненавистные ей люди.

Но, вместе с тем, деспоты того времени вполне заслуживали этого названия в том смысле, что они имели высокое понятие о суверенной своей власти, считали себя единственными судьями народного блага и неограниченными распорядителями подвластных им земель. Какие бы то ни было препятствия, помехи и затруднения, сдерживавшие проявления государевой воли, должны были исчезнуть, будь то старые средневековые пережитки в роде собрания чинов, городского самоуправления, дворянских привилегий, или новые наросты, в роде масонства, самостоятельных ученых обществ и школ. А почва была загромождена и завалена; требовалась железная энергия и неустанный труд для очистки места и для возведения нового здания, и монархи XVIII в. понимали это и чувствовали всю тяжесть ответственности, взятой ими на себя. Они работали, не покладая рук, работали с убеждением, даже с одушевлением и страстью, но работали одни со своими помощниками-чиновниками, смотря на народ, на подданных, как на объект своей деятельности, не допуская субъективных проявлений его воли, его чувств и его мнений. Мария-Терезия, Иосиф II и Леопольд II были типичными монархами в духе того времени: никто более их не трудился для блага государства и на пользу подданных, но никто, вместе с тем, не был деспотичнее и властнее их.

ІІ. Мария-Терезия (1740–1780)

Несостоятельность „старого режима“ в Австрии дала себя знать тотчас же по вступлении на престол Марии-Терезии. Молодой 23-летней государыне, около которой не оказалось ни одного дельного человека, пришлось в первый же год своего правления защищать свои права от коалиции, обнимавшей почти всю западную Европу. Первое нападение сделал Фридрих II Прусский, занявший Силезию и при Молльвице разбивший на голову армию графа Нейперга; вслед за тем на габсбургское наследство предъявили претензии Карл-Альбрехт Баварский и Август III Польский; Испания и Сардиния позарились на итальянские земли, а Франция, несмотря на утвержденную прагматическую санкцию, отправила за Рейн 42-тысячную армию; на стороне же Австрии была лишь Англия, ограничившаяся первое время предложением своего посредничества, да Россия, обессиленная в то время дворцовыми смутами. Соединенные франко-баварские войска заняли Австрию и Чехию; чины, за немногими исключениями, поспешили принести присягу в верности Карлу-Альбрехту, который в 1742 г. был даже выбран императором. Гибель монархии, казалось, стала совершившимся фактом, и другая страна и вправду, пожалуй, погибла бы, но Австрию спасла особенность государственного ее устройства. У нее не было такого пункта, который мог бы считаться сердцем всего государства, от которого зависело бы самое существование политического организма в совокупности. Объединившиеся к тому времени державы, как, напр., Франция, Испания, Россия, медленно, но постепенно, из небольшого, слабого ростка пошли в ствол и выросли в могучие, ветвистые деревья; зато и секира, положенная у корня, грозила не раз сгубить и весь политический организм: вспомним, как отозвалась на Франции потеря двух маленьких провинций — Эльзаса и Лотарингии, и представим себе, какое влияние оказало бы на Англию хотя бы отделение Шотландии. Австрия же не росла вверх, а широко кустилась, расползаясь во все стороны отдельными побегами; зато частичные подрезы не ставили на карту существования всего государства, которое сохраняло в себе силу развиваться и вознаграждало себя за потери, понесенные с одной стороны, приобретениями с другой. Вся многовековая история габсбургского дома служит тому доказательством. Возьмем для примера XVIII век: Австрия потеряла сперва южно-итальянские, а потом и ломбардские свои владения; такая важная провинция, как Силезия, перешла в руки опасного врага; Бельгия так же легко была утрачена, как легко была приобретена; швабские земли так и не слились с наследственными. Зато Австрия же забрала от Баварии так наз. Innvertel, „возвратила“ себе Галицию, прихватила Буковину, т.е. присоединила множество разнороднейших и чуждых ей элементов, и в результате, когда надвинулась страшная наполеоновская гроза, она оказалась наиболее жизнеспособной и цепкой в борьбе с непобедимым цезарем. Да и до сих пор, несмотря на Мадженту и Садову, Австрия продолжает занимать почетное место среди великих держав, утешившись Боснией и Герцеговиной, взамен отнятой у нее Венеции.

Мария-Терезия сумела воспользоваться этими особенностями и, надо отдать ей справедливость, выказала при этом замечательную энергию. Она побудила Англию к более энергичным действиям против Франции и добыла от нее субсидии; заключила вовремя, ценой уступки Силезии, сепаратный мир с Пруссией; не дала увлечь себя жажде мести по отношению к изменившим ей подданным в Австрии и Чехии, объявив всем генеральную амнистию; не довела до крайности побежденную Баварию, даровав ей сносные условия мира и тем разрушив коалицию; главное же, она вовремя сделала большие уступки венгерской оппозиции в 1741 г., добившись, после 5-месячнаго торга с магнатами, денег и рекрут. Возбудить легендарный энтузиазм с криками „moriamur pro rege nostro“ — криками, между прочим, столь же мифическими, как и большинство так наз. знаменитых изречений, — было делом нетрудным; но уступить венгерцам настолько, чтобы, с одной стороны, добиться их поддержки, а с другой — не умалить слишком суверенных своих прав, — это было настоящим пробным камнем для молодой государыни. В результате, когда Аахенский мир закончил войну за австрийское наследство — одну из типичнейших войн старого порядка по той откровенной беспринципности, с которой она велась — Австрия вышла из борьбы с сравнительно малым уроном: она уступила часть своих итальянских владений сардинскому королю и всю Нижнюю Силезию Фридриху II Прусскому.

Но, понятно, несмотря на это, Мария-Терезия никогда не могла забыть Силезии. Отобрать этот „перл австрийской короны“, низвести „прусского выскочку“ до роли скромного бранденбургского курфюрста стало целью ее внешней политики. Войнолюбивой, в противоположность великой Екатерине, она, собственно, не была; напротив, она боялась войны и во внешнюю политику, по крайней мере, в теории, всегда старалась внести моральный элемент: союз с нехристями-турками ей был противен, и на раздел Польши она решилась со слезами. „Она плакала, но брала“, — зло заметил по этому поводу Фридрих II, но она хоть плакала, а прусский король только посмеивался. Но именно война против него казалась ей делом правым: она лишь возвращала свое наследство, данное ей Богом.

И здесь она выказала необычайную дальновидность: она понимала, что ей одной не справиться с чисто-военной державой, какова была Пруссия, и она, при помощи талантливого своего министра Кауница, с большим искусством сумела составить могущественную коалицию. Россия рассчитывала занять восточную Пруссию и обменять ее у Польши на Курляндию; Швеция стремилась к возвращению Померании; имперские князья должны были получить мелкие территориальные приращения; Франция, опасавшаяся окончательного установления английской гегемонии на море, решила развязать себе руки на материке и вступила в союз с вековечной своей соперницей.

Приготовления были грозные; силы обеих сторон совсем не равные, но, как известно, рознь между союзниками, преждевременная смерть Елисаветы Петровны и военный гений Фридриха дали возможность Пруссии отбиться от врагов, и Губертсбургский мир подтвердил status quo ante. Неудачный исход семилетней войны имел неисчислимые последствия для международного положения Австрии: отныне был поставлен ребром вопрос о том, кто будет гегемоном Германии — она или Пруссия. Старое соперничество с Францией доживало последние свои дни, и с образованием в XIX в. национальной Италии, вытеснившей из страны и австрийцев, и французов, заглохло навсегда. Вопрос же о том, кто будет главою „великой Германии“, охватывающей и подчиняющей себе и „темную славянскую расу“ — это один из величайших вопросов будущего. При Марии-Терезии он только намечался. После семилетней войны она отказалась от мысли вернуть Силезию. Пришлось ей столкнуться с Фридрихом II еще раз в 1778 г., когда вымерла баварская линия Виттельсбахов, а новый курфюрст Карл-Теодор Пфальцский уступил нижнюю Баварию австрийцам за чечевичную похлебку — за орден Золотого Руна. Старый Фридрих не мог допустить такого усиления соперницы и с проклятиями объявил войну Австрии. Но обеим сторонам воевать была неохота: последствия семилетней войны все еще чувствовались, а честолюбивая Екатерина высказывала слишком много охоты вмешиваться в германские дела. Поэтому после нескольких незначительных стычек зимой 1778–79 гг. в Тешене был заключен мир, в силу котораго Австрии доставался незначительный клочок земли между Инном и Дунаем, так наз. „Innvertel“. Более удачной оказалась комбинация 1773 г., результатом которой был первый раздел Польши, давший Австрии Галицию. Впрочем, выгод этого приобретения преувеличивать не следовало, ибо они были относительны: как высчитывал французский дипломат Верженн, Пруссия, в сущности, пропорционально получила больше Австрии. Чистым же, без хлопот, приобретением была Буковина, отобранная без сопротивления у Турции в 1775 г., под предлогом вознаграждения за расходы, понесенные Австрией при мобилизации войск на восточной границе против русских. И Галиция, и Буковина могли давать хороший доход и служить базисом для дальнейшей восточной политики, и эти соображения были настолько убедительны, что заставили благочестивую Марию-Терезию отказаться от бескорыстных своих принципов. В результате в конце ее царствования международное положение Австрии было превосходно: Пруссия была изолирована; союз с Францией обеспечивал безопасность на материке; новые же приобретения хоть несколько компенсировали потери в Силезии и в Италии.

Но самое это положение могло создаться лишь потому, что Австрия Марии-Терезии стала могущественным государством. А могущественной она могла стать только в том случае, если внутри царствовал порядок, если функционировала правильная администрация, если казна была полна, если под ружьем стояло большое войско. Установить этот порядок, создать это благосостояние и стало целью деятельности Марии-Терезии, не увлекавшейся ровно никакими отвлеченными идеями, а трезво смотревшей в глаза действительности. Средством для достижения этой цели могло быть только одно — сосредоточение сил страны в руках монархини и ее слуг — чиновников, ибо Марии-Терезии по горькому опыту начала своего царствования пришлось убедиться в негодности старого порядка с его сословным строем, самоуправлением и сепаратизмом. Во всей ее деятельности красной нитью проходить одна черта — поглощение всяких частных и общественных интересов государством и примат этого последнего. Но уже по одному тому, что реформы императрицы производились не в силу заранее предвзятых идей, не в силу отвлеченных идеалов, а под давлением практической необходимости, в них не было строгой планомерности и последовательности. Этой неполноте и незаконченности ее реформы способствовали и аристократические и вероисповедные ее симпатии, которые не позволяли ей решительно порвать со старым, а тонкое чувство женского такта удерживало ее от всякой излишней резкости. Поэтому даже в конце ее царствования от старого порядка осталось весьма многое, хотя Австрия 1780 г. стала иным государством, чем в 1740 г.

Этим и объясняется, что Мария-Терезия не затронула устройства сословных чинов: последние, сломленные политикой австрийских государей, начиная с Фердинанда II, не казались правительству опасными, а, между тем, избавляли его от множества хлопот и от черной работы по администрации. Несколько больше пострадало городское самоуправление, которое плохо справлялось с своими задачами и которое мало говорило сердцу Марии-Терезии, очень ценившей голубую кровь.

Положим, в немецких провинциях оно никогда не отличалось ни особенною деятельностыо, ни особенною самостоятельностью. Но до Марии-Терезии, все-таки, города, жившие крайне замкнутою жизнью, сохранили известные патриархальные традиции и отличались своего рода местным патриотизмом. Каждый бюргер лично знал своих сограждан и потому принимал довольно деятельное участие в управлении общиной. Но уже с 1749 г., когда начались крупные реформы, императрица из фискальных и административных видов наложила свою руку на города: в 1749 г. вышел указ об утверждении правительством в их должностях выборных бургомистров, синдиков и писцов; в 1750–1751 гг. — о надзоре окружных начальников за рынками и всей администрацией, в 1754 г. — о введении протоколов во всех административных делах для предъявления их ревизорам; в 1770 г. — о запрещении городским властям носить исторические костюмы.

Место умиравшего самоуправления должна была занять коронная администрация и на первом плане тут стояла, конечно, организация полиции. При Марии-Терезии, учреждение это, отданное в ведение таких энергичных людей, как Зейлерн и Герберштейн, играло видную роль в управлении страною. По официальному учению Зонненфельса в компетенцию полиции входило „охранение общественного порядка, тишины и спокойствия, надзор за правильностью мер и весов, за торговлею на ярмарках, за чистотою на городских улицах, охрана от несчастных случаев и право издавать распоряжения при обстоятельствах, когда было periculum in mora“. Некоторые из этих функций были вполне определенные и не поддавались произвольному толкованию, но первая и последняя статья открывали широкий простор административному благоусмотрению. Стоит только вспомнить знаменитую „Keushheitscommission“, которая надзор свой простирала на интимную жизнь обывателей, вспомнить указы императрицы о запрещении румяниться и белиться, о непременном представлении свидетельства об исповеди, чтобы убедиться в том, насколько полицейское государство уже при Марии-Терезии считало необходимым вносить порядок в распущенную семью подданных детей матери-императрицы.

Но установление усиленного полицейского режима было лишь типичным симптомом изменившихся административных порядков. Последние нашли себе осуществление в преобразованных центральных и областных учреждениях. Руководство внешней политикой сосредоточивалось в государственной канцелярии, во главе которой за все почти время правления Марии-Терезии стоял способный князь Кауниц-Ритберг. Высшим административным учреждением с 1749 г. стало „Directorium in publicis et cameralibus“, которое ведало внутреннее управление и финансы; но в 1761 г., за путаницей усложнившихся дел, финансы были переданы трем центральным учреждениям — камер-коллегии, ведавшей приходы и расходы, „генеральной кассе“ — нашему государственному казначейству — и „счетной палате“ — нашему главному контролю; самое же directorium с умаленной компетенцией было переименовано в „придворную чешско-немецкую канцелярию“ с верховным канцлером во главе. Для объединения же всех отраслей управления в 1760 г. был учрежден государственный совет из 6 членов. Совет рассматривал проекты Высочайших указов, следил за их исполнением, „стоял на страже веры, порядка и кредита“, предлагая меры к подъему благосостояния во всех землях габсбургской монархии. В провинциях административными органами были сперва „представительства и камеры“ с многочисленными подчиненными специальными комиссиями, в которых сидели председатели от сословных чинов, но уже в 1763 г. они были заменены коронными губернаторами с подчиненными им губернскими присутствиями. В уездах же — „округах“ — агентами власти были окружные начальники, введенные по чешскому образцу в немецких землях в 1748 г., сперва выбиравшиеся чинами из местного дворянства, а потом превратившиеся в коронных чиновников. Главной их функцией был надзор за правильным поступлением податей, поддержание порядка и благочиния, контроль над общественными учреждениями, наблюдение за духовенством и защита крестьян от притеснений помещиков, — устройство, как мы видим, довольно стройное, централизованное и бюрократическое.

В том же духе была и проведенная военная реформа. Тотчас по окончании войны за австрийское наследство, Мария-Терезия многое сделала в этом отношении. Численность армии была доведена до 108 тыс. человек — не на бумаге только, а на деле; рекрутский набор быль изъят из ведения чинов и отдан коронным чиновникам; чины наследственных провинций должны были платить по 14 млн. гульденов в год вместо прежних 9 млн. на военные расходы, и сумма эта была определена вперед на 10 лет во избежание затруднений в случае затяжной войны. Основаны были академии инженерная и артиллерийская; вооружение изменено; положение солдат улучшено; для инвалидов открыты госпитали; жалованье офицерам и нижним чинам было увеличено. Результаты этих мер не замедлили сказаться: в семилетнюю войну австрийцы держали себя на поле битвы совершенно иначе, чем в 1741 г., и не раз полки Фридриха должны были обращаться перед ними в бегство. Но и на этот раз превосходство прусского военного устройства сказалось во всем блеске. Фридрих II был не только королем-философом, — он был великим королем-воителем, и во всей Европе его регламенты, его военный устав и организация были приняты за образец. Мария-Терезия могла не любить „злого человека“, но ненависть ее не доходила до того, чтобы не видеть хороших сторон противника. Пруссия, как обвинял ее Кауниц, толкнула Австрию на путь милитаризма, но она же научила ее и искусству побеждать.

Особенно сильный толчок дал этому делу сын Марии-Терезии — Иосиф II, когда с 1765 г. он стал соправителем матери, и с 1765 по 1790 г. целый ряд мер был издан с целью поставить военное дело в Австрии на должную высоту. Министрами были назначены такие способные организаторы, как Ласси и Гадик, придерживавшиеся, как и сам император, принципа — усилить и улучшить по возможности армию с минимальными для государства затратами. Правительство добилось-таки, что на двадцать с небольшими миллионов гульденов оно стало содержать 300-тысячную армию, завело генеральный штаб, построило на северной границе целый ряд крепостей, перевооружило пехоту, усилило артиллерию, улучшило качество ремонтных лошадей для кавалерии. Для каждого из трех родов оружия был введен однообразный регламент, одинаковая команда. Солдат постоянно упражняли в полевой и гарнизонной службе, а для подготовки их к настоящей войне разбивались летние лагери и производились большие маневры.

Подверглась изменению и рекрутчина. Система вербовки, дотоле преимущественно практиковавшаяся, была оставлена, как негодная и не соответствовавшая своей цели. Она была заменена системой конскрипционной, введенной в Пруссии еще Фридрихом-Вильгельмом I и усовершенствованной Фридрихом II. По ней наемные солдаты, бывшие часто чужестранцами, заменялись рекрутами, набиравшимися из местных жителей. По указу от 8 апреля 1771 г., система эта была распространена на все немецкие наследственные земли, кроме Тироля. Вся страна делилась на 37 округов (Werbbezirke), во главе которых стоял штаб-офицер — наш воинский начальник, с соответствующим числом обер-офицеров и нижних чинов. К каждому округу был приписан известный полк, который и пополнял оттуда убыль в своих рядах. Округи, ради справедливости в раскладке, должны были иметь одинаковое число жителей, что, конечно, производило нередко путаницу, так как военные и гражданские округа часто не совпадали друг с другом. В каждом округе вышеназванными офицерами производилась подворная перепись с занесением в списки без различия состояния и сословия всех жителей мужского пола и всего наличного скота. Для облегчения переписи все дома обозначались нумерами в порядке их последовательного расположения и сохраняли свой нумер раз навсегда.

В конскрипционные списки попадало все мужское население монархии, но набору подлежала только часть жителей. Освобождались от него духовенство, дворяне, чиновники, honoratoires, т.е. более зажиточные бюргеры, сыновья людей этих трех последних категорий и все, „кто были необходимы для земледелия, для ремесел, для горного дела, для добывания селитры, для судоходства, для фабричного производства“ — словом, все те, у кого была недвижимая собственность и определенные занятия. За выключением вышеупомянутых категорий, в ряды попадали, таким образом, лишь крестьяне, да и то не собственники, а арендаторы, чернорабочие, поденщики, мелкие мещане, городская прислуга, господская челядь.

Большинство этих людей постоянно находилось под Дамокловым мечом призыва на действительную службу. Дело в том, что в полковые списки заносилось гораздо большее число строевых, чем их оставалось в рядах в мирное время: только немногие призванные распределялись по ротам, остальные же, принеся присягу и получив элементарную выправку, отсылались домой с тем, чтобы они сами зарабатывали себе хлеб и не обременяли казны. Они числились в бессрочном отпуску, но по первому же призыву должны были являться в свою часть. Насколько велик был процент таких бессрочно-отпускных, видно из указа от 9-го марта 1771 г., по коему из 2.500 призванных служить в обозе было принято в команду лишь 1.200. Таким отпущенным приходилось оставаться в неопределенном положении целую жизнь: т. наз. капитуляции, т.е. условия на срок, австрийская конскрипционная система не знала, и рекруты носили ранец до конца своих дней или до полной неспособности к службе.

Как отзывался набор в провинциях — об этом правительство еще заботилось; но чинов оно при этом и не думало спрашивать. Не говоря уже об Иосифе II, даже при Марии-Терезии, сравнительно бережно относившейся к сословному самоуправлению, принцип полного огосударствления армии был окончательно установлен: „Не для чего посылать запросы чинам“, — кратко решила императрица, и только из милости разрешено было приводить их в известность о требованиях правительства. Единственное право, им предоставленное, было назначать в принадлежавших им деревнях и городах тех лиц, которых они считали наиболее пригодными к военной службе. Правительство, в стремлении своем сохранить для земледелия нужные руки, исходило при этом из соображения, что „помещик лучше всех знает, без каких людей может обойтись земля“.

Суд требовал не меньше внимания. Задача, которая предстояла Марии-Терезии, была и трудна и велика: ей нужно было приступить к изданию нового, ясного свода законов, общего для всех частей монархии, к отделению суда от администрации, к установлению упрощенного и дешевого судопроизводства, к расширению и развитию юридического образования. Вся реформа, сообразно общему характеру царствования этой государыни, проводилась во имя народного блага и посредством сосредоточения судебной власти в руках правительства.

Одною из первых и самых важных мер было учреждение „верховного судебного присутствия“ (Oberste Justiz-Stelle) в Вене, которое было поставлено совершенно независимо от административных органов, так как председатель его докладывал дела непосредственно самой государыне; учреждение это служило высшей апелляционной инстанцией для всех провинций и для всех сословий и, вместе с тем, заведовало всем судебным персоналом на правах министерства юстиции. В судах второй инстанции был проведен до некоторой степени тот же принцип отделения их от административных органов управления. За губернскими присутствиями оставлена была лишь исполнительная власть, судебная же передана юстиц-сенатам, находившимся, правда, под председательством губернаторов; в первой инстанции из земских управ были выделены „земские суды“ (Landrecht), которые объединили в себе почти все низшие коронные судебные места: с их учреждением исчезли разные „игорные приказы“, Vice-domat’ы и т. д. В королевских городах магистраты по-прежнему судили своих бюргеров, равно как сеньеры — жителей деревень и местечек; но разница с прежним была та, что для уголовных дел, по крайней мере, число судебных мест было значительно ограничено в некоторых провинциях: так, в Чехии из 378 осталось всего 24. Во всех них судили именем государя, в силу дарованных им грамот и привилегий; но обязанность производить следствие и постановлять приговор принадлежала не коронным чиновникам, а частным лицам — землевладельцам и магистратам, которые назначали судей по своему усмотрению, платили своим ставленникам жалованье из собственных средств и во всякое время могли их сместить.

Все судебные места в принципе обязаны были руководствоваться вновь составленным кодексом; но в гражданской своей части последний оказался неудачным. Еще в 1753 г. была образована компиляционная комиссия с тем, чтобы она „позаботилась об единообразии в законах, устранила все вкравшиеся злоупотребления, предубеждения, волокиту, и защитила невинных от наглых прельщений адвокатов“. Инструкция рекомендовала членам комиссии „по возможности держаться установленных законов, провинциальных кутюмов, согласуя их между собою, но при этом обращать внимание на законодательство других государств и на общие требования, которые предъявляет разум“ (auf das allgemeine Recht der Vernunft). В 1767 г. комиссия представила элаборат в 8 томах in-f°, имевший характер чего-то среднего между собранием и сводом законов. По совету пришедшего в ужас Кауница, Мария-Терезия решительно отказалась поставить свое placet под этой гигантской компиляцией и передала ее снова на рассмотрение комиссии, но уже в другом составе. Но поспел только устав о порядке судопроизводства, остальные же части императрице не суждено было увидеть.

Лучше пошло дело с уголовным кодексом. Выработка его тоже была передана специальной комиссии, куда вошли лучшие юристы того времени. Им было строго внушено добросовестно отнестись к своим обязанностям, ибо, по мнению государыни, „не было ничего более естественного, справедливого, более сообразного с порядком и истинным понятием о суде, как ввести однообразные законы в различных провинциях, объединенных между собою братскими узами и властью одного монарха“. Комиссия вняла приказу, и в 1768 г. новый кодекс, под названием «Nemesis Theresiana», получил законную силу во всех немецких землях. Он вполне заслуживал свое грозное наименование. Принцип инквизиционного процесса был проведен там с достаточною строгостью. Право привлекать к суду принадлежало не только частным лицам, но и государственной власти — и это было, конечно, прогрессом по сравнению с прежним порядком, но судья, вместе с тем, и обвинял, и защищал, и постановлял приговор при закрытых дверях, с соблюдением точнейших формальностей письменного судопроизводства. Установлен был такой процессуальный порядок ради осуществления идеи о всемогуществе государства: оно страдало от совершённого преступления, оно же бесконтрольно и решало, был или не был причинен ему вред, и в каком размере. Из того же соображения о государственном благе исходили редакторы „Немезиды“ и при наложении взысканий: последние имели целью либо исправить преступника, либо лишить его возможности приносить дальнейший вред, либо устрашить правонарушителей in spe жестокостью кары. Последнее имелось в виду более всего: казни были многочисленны и разнообразны до виртуозности; отдельные параграфы содержат подробные указания, как следует четвертовать, сжигать живьем, топить, сажать на кол и т.д. Новые веяния все-таки сказались в том, что при наложении наказания принимались во внимание отягчающие и смягчающие вину обстоятельства, как, напр., злостная преднамеренность, явная закоснелость или, наоборот, слабоумие, несовершеннолетие, болезненное состояние, приказание начальства и даже знатность происхождения и знание трудного ремесла: Мария-Терезия ценила голубую кровь, а процветание промышленности было дороже отвлеченных принципов справедливости. Дело могло окончиться и условным осуждением за недостатком улик: обвиняемый „оставался в подозрении“, по терминологии русского дореформенного суда. Строгость наказания соразмерялась с важностью преступления. Религиозные мотивы все еще стояли на первом плане, и тягчайшим образом карались богохульство, святотатство, ведовство, колдовство, еретичество, отступничество от веры. Второе место после Бога занимало государство и представитель последнего — монарх милостью Божьею: оскорбление Величества, измена, подделка монеты и государственных бумаг приводили преступника к эшафоту. Мягче относилась „Немезида“ к убийству простых граждан, грабежу, воровству, хотя и тут палачи находили себе достаточно работы.

С современной точки зрения об этом уложении не может быть двух мнений, и некоторые из его пунктов всегда служили благодарным источником для негодующих декламаций публицистов последующей эпохи. Но, взятое в исторической перспективе, оно является решительным шагом вперед, хотя бы уже по одному тому, что это был все-таки порядок, хотя и жестокий, и тяжелый, и полный несовершенств, а не полнейший беспорядок, как то было раньше. При этом надо заметить, что страшная на бумаге, „Немезида“ на практике много смягчалась при великодушной, доброй и разумной государыне и при известном давлении со стороны общественного мнения, успевшего проникнуться идеями XVIII в. Уже в 70-х годах, благодаря пропаганде кружка Зонненфельса и по настоянию Иосифа, была отменена пытка; не было приведено в исполнение ни одной из мучительных казней, и никто не был обвинен в колдовстве.

Но, чтобы содержать войско, администрацию и суд, необходимы были деньги, а между тем все финансовые силы страны зиждились на единственном плательщике — крестьянине; последний же, как мы видели, при старом режиме был нищ, невежественен, порабощен и обременен сеньериальными повинностями. Разоренный же „подданный“ в специальном значении этого слова был в то же время разоренным взаправду подданным, и государство, взявши на себя защиту и управление страной, считало возможным подвергнуть своему контролю почитавшиеся неприкосновенными частновладельческие отношения. От контроля недалеко было и до вмешательства, и вмешательство это должно было выразиться в защите крестьянина-плательщика от гнета эксплуататора-помещика.

При Марии-Терезии к прежним соображениям присоединяются два новых момента: один чисто-политический — желание окончательно сломить сословное устройство, становившееся поперек дороги монархической реформе; другой — более идейный, возникший под влиянием учения об естественном праве — стремление превратить каждого подданного в сознательно относившегося к своим обязанностям гражданина. Уже при Марии-Терезии крестьянская реформа пошла быстрым темпом. Сама императрица, правда, из круга сентиментально-гуманитарных и чисто фискальных соображений не выходила: для нее, по-прежнему, крестьяне раньше и прежде всего были „Contribuenten“, причем иногда прибавлялся эпитет „arme“. Но люди, помогавшие ей при этом, во главе их Кауниц, Крезель, Геблер, Рааб, Бланк и т.д., находившиеся под влиянием популярных тогда идей о необходимости умножения народонаселения и устранения феодальных стеснений, и прежде всего сам Иосиф II, вносили новый, свежий элемент в это дело. Да и обстоятельства были таковы, что оно не терпело проволочки: во всех провинциях происходили волнения, переходившие часто в открытый мятеж. Правительство посылало войска, усмиряло восставших, хватало и казнило зачинщиков, но само было в затруднении: оно сознавало справедливость крестьянских требований, сознавало необходимость реформы. Замечательно, что почти везде именно крестьянские бунты подтолкнули императрицу на решительный шаг: так, в Силезии новый урбарий от 6 июля 1771 г., дополненный потом в ноябре 1775 г., был издан после беспорядков, происшедших там в 1767 г.; в Чехии и Моравии вслед за волнениями, вспыхнувшими весною 1775 г., последовал указ от 13 августа 1775 г. Урбарии эти важны тем, что раз навсегда положили предел злоупотреблениям помещиков, фиксировав в утвержденных правительством договорах размеры барщины и оброков. Правила эти одинаково распространялись на выкупившихся и не выкупившихся крестьян, сидели ли они на своей или помещичьей земле. В общем, новые урбарии значительно облегчили крестьян: правда, по-прежнему они обязаны были работать „с таким усердием, поскольку позволяли им силы“, выходить на барщину с лучшим своим мертвым и живым инвентарем; не исполнившие своих обязательств снимались с надела; зато барщина была ограничена 3 днями в неделю; сверхурочное время оплачивалось по соглашению; рабочий день устанавливался 10-часовой; подводная повинность ограничена 4 милями. Там, где ранее введения урбария условия для крестьян были выгоднее, таковые оставались нерушимыми.

Изданный уже в 1751 г. указ запрещал помещикам отнимать у крестьян их наделы и превращать их в фольварки: крестьянин теперь врастал корнями в землю, а казна держала на виду своих плательщиков. Параллельно с этим проводились меры, клонившиеся к тому, чтобы чиншевиков превратить в собственников. 25-го января 1770 г. вышел указ, по которому помещики должны были разрешать крестьянам, в случае их желания, выкупать свои участки и даже по возможности облегчать эту операцию „бедным подданным“. Цена на землю устанавливалась по соглашению, и самый выкуп со стороны крестьян был лишь факультативный. Но очень немногие воспользовались дарованным им правом. Крестьяне были слишком бедны, чтобы справиться с крупными платежами, а само правительство, с вечными своими финансовыми затруднениями, не могло прийти им на помощь, как то впоследствии было сделано в России. Взывать же к „бескорыстию верноподданных чинов“ было напрасным делом: они полагали, что „мужик собственник станет еще больше возноситься перед своим барином“.

Зато тем усерднее занялось правительство наделением крестьян землею. Оно через своих чиновников пропагандировало взгляд, что для государства и для самих помещиков наиболее выгодным способом ведения хозяйства является раздробление крупных имений на мелкие участки и отдача их в наследственную аренду крестьянам за умеренный денежный чинш, с прекращением платежа каких бы то ни было натуральных повинностей, уже не нужных лишившемуся земли сеньеру. Но пропаганда эта не нашла себе отклика: сеньеры, понятно, не хотели отказываться от своих латифундий, которые доставляли им не только средства к жизни, но и влияние и почет; они возражали очень дельно, указывая на возможность усовершенствования сельскохозяйственной техники исключительно средствами крупных землевладельцев. Мария-Терезия должна была ограничиться тем, что ввела новую систему в большинстве своих доменов, и заслуженный успех был ей наградою за ее смелое новаторство: в первые же два года было основано на удельных и государственных землях до 5800 новых хозяйств. Главным помощником императрицы в этом деле был Рааб — человек, сумевший счастливо сочетать практическую цепкость с идеологией того века, увеличивший доходы своей государыни и вместе с тем нелицемерно радовавшийся этой выгоде: „сердце каждого патриота, — по его мнению, — должно было почувствовать отраду при убеждении, что столько людей стали спокойны, довольны, счастливы или, по крайней мере, не так несчастны“.

Такой же пример хотела подать императрица, отменив во всех своих доменах и в секуляризованных иезуитских имениях крепостное право. Она была принципиально против последнего и неоднократно затрагивала вопрос о том, что надо бы „lever die Leibeigenschaft et les corvées“; но права сеньеров были освящены законом, и отмена их казалась ей несправедливостью. Она поэтому ограничилась паллиативами, точно фиксировав и уменьшив некоторые оброки и выходы за повенечное (30 крейцеров), за уход на сторонние заработки (6 крейцеров), за дозволение заниматься ремеслом (1 фл. в год).— Все это были лишь заплаты, и самое фиксирование этих повинностей санкционировало сеньериальные права.

Тем не менее, самое регулирование этих прав наносило ущерб интересам правящего класса, каковым тогда было дворянство. Потерпело от государственных соображений и всемогущее прежде духовенство, которому, казалось, во всей католической Европе пришел немилостивый конец.

Никогда, быть может, с эпохи реформации не переживал католицизм такого кризиса, как именно во второй половине XVIII в. Извне на его догму, на его дисциплину, на его общественное и политическое значение яро и смело нападали философы, вооруженные знанием и могучим литературным талантом; оплот его — правоверная монархия — обратилась в самого злейшего врага, и даже „вернейшие“ „христианнейшие“, „весьма католические“ государи и их министры беспощадно изгоняли иезуитов и оккупировали папские области. Внутри самой церкви не было мира и согласия: янсенисты, осужденные и преданные анафеме, не хотели исчезнуть с лица земли; Феброний поднял против папского примата свой ученый и тихий голос, проникнутый верой в лучшее будущее, в единение всех в лоне истинной первоначальной церкви; немецкие митрополиты осмеливались ставить „пункты“, требуя самостоятельности. Самое папство, под давлением внешних обстоятельств, сохранило в себе лишь настолько сил, чтобы сломить лучшее или вернейшее свое орудие — братство Иисуса, покорившее было ему весь мир. Туман неверия застилал семихолмный Рим и, казалось, древний Вавилон собирался не рухнуть великим падением, а медленно и бесследно осесть в старческом своем бессилии перед яркими лучами „просвещенной“ эпохи.

Лучше всего отношения оставались, все-таки, с Австрией, главным образом, благодаря самой Марии-Терезии, „апостольской королеве“, правоверной и благочестивой, истинной дочери Габсбургов. Вера ее была искренняя и глубокая, без тени сомнений и колебаний. Вне церкви она не видела спасения ни для себя, ни для других, и стоит только прочесть ея наставления детям, чтобы убедиться, какое важное место отводила она внешней обрядности. Сама строгая к себе в этом отношении, она требовала того же и от других, и даже всемогущий Кауниц должен был представлять ей свидетельство о своем бытии у исповеди. Папа был для нее истинным наместником Христа на земле; монахи и монахини — Божьими людьми, и она искренне сожалела о судьбе своих „дорогих иезуитов“, всеми силами стараясь облегчить их участь. Диссиденты по возможности возвращались в лоно истинной церкви при помощи миссионеров, которых поддерживала светская власть; упорствующие подвергались гонениям, а отпадших ссылали в Трансильванию. За исключением Венгрии, выговорившей себе веротерпимость по венской и линцской пацификациям, а также Силезии и Галиции, католичество было единственно дозволенным вероисповеданием. Переписка императрицы с Иосифом по вопросу о чешских сектантах делает излишними всякие комментарии при выяснении этого вопроса.

Но при всем благочестии Марии-Терезии, при всем ее стремлении остаться покорной и правоверной дочерью церкви, она в политике своей во многом отступала от личного своего идеала: обязанности государыни и дух времени брали верх над благочестием. Если даже ее предки сумели охранить свои суверенные права от чрезмерных притязаний папы, то тем более настаивала на своих прерогативах их наследница, правившая во второй половине XVIII в. Уже по указу 18 марта 1746 г. австрийскому духовенству объявлялось, что ни одна папская булла не может печататься без разрешения государя; 19 октября 1768 г. была запрещена публикация буллы «In Coena Domini», ограничивавшей власть местных епископов; с 27 сентября 1771 г. за брачными диспенсами следовало обращаться в курию не непосредственно, а через епископов; отменены были в 1768 г. папские индульты на обложение монастырей государственными податями, а в 1767 г. „Placitum Regium“, т.е. разрешение государя, стало обязательным для каких бы то ни было бреве, присылавшихся из Рима.

Императрица властною рукою, не спрашиваясь иногда даже Рима, изменяла церковные порядки, которые казались ей несоответственными с общим благом. Шлёцер сделал хронологический свод всем распоряжениям Марии-Терезии в этой сфере. Из свода этого можно видеть, что число монастырей, особенно в Ломбардии и Венгрии, было значительно сокращено — в Ломбардии до 80 — а имения их секуляризованы в виду плохого управления; минимальный возраст для произнесения обетов был продолжен до 24 лет; для поступления в монастырь требовалось свидетельство об изучении канонического права, вдобавок еще по учебнику Риггера. Ни один из поступивших не мог положить вклада, превышавшего 1500 флоринов; завещания в пользу монастырей признавались недействительными; ни монах, ни священник не могли быть свидетелями при составлении духовных завещаний, зато законными наследниками клириков были их светские родственники — этими мерами думали сократить убыль живых сил и денег, обращавшихся в монастырях в мертвый для государства капитал. Чтобы драгоценные металлы не уходили за границу, запрещали без разрешения светской власти реализовать церковную собственность, посылать деньги орденским генералам, вступать в филиацию с иностранными орденами, даже устраивать процессии в чужих владениях.

Подорвано было и исключительное гражданское положение перваго сословия. 15 сентября 1775 г. право убежища (Asylrecht) было настолько ограничено, что даже „антипапа“ Гейнке остался доволен: из правила было сделано столько исключений, что от самого правила ничего не осталось. По делам специально духовным епископские консистории сохранили право суда; в делах уголовных они держались „Немезиды“, а в важнейших случаях, влекших за собою смертный приговор, виновные предавались для казни светскому суду. На решения консистории светская власть принимала апелляционные жалобы; право сажать в мрачные монастырские тюрьмы провинившихся монахов было отнято у аббатов и приоров; даже наложение епитимьи должно было происходить лишь с согласия губернских властей. Присваивая себе такие права, государство и не думало давать соответствующей компенсации духовенству: ни один проповедник или священник не смел критиковать высочайших указов; напротив того, последние обязательно возвещались с кафедры или амвона по окончании богослужения.

Те же противоречия, но в еще более резкой форме, замечаем мы в вероисповедной политике императрицы. Трудно представить себе более определенные принципы, чем те, которых она держалась, но в тех случаях, где вред конфессионализма оказывался явным, расчет брал у ней верх над чувством. Фридрих II хорошо знал свою соседку. „Императрица-королева, — писал он своему агенту в Варшаве, Бенуа, — не такая уж ханжа, чтобы смешивать политику с духовными делами и закрывать глаза на собственные свои интересы“. Когда же Галиция была воссоединена с габсбургской монархией, то императрица не только объявила, что „ее величество ни в коем случае не будет пользоваться своими суверенными правами в названных землях для невыгодного диссидентам изменения status quo“, но не поколебалась даже разрешить там постройку четырех лютеранских церквей: по всей вероятности, в города эти можно было привлечь много поселенцев.

Уже при ней партия церковной реформы была необыкновенно сильна: не говоря уже о свободомыслящих светских лицах, находившихся у власти, в роде Кауница, Гейнке, Геблера, Крезеля, Мартини, среди самого духовенства было немало людей, проникшихся идеями Зонненфельса и Феброния, и время было такое, что с ними ничего нельзя было поделать. Так, патер Дионисий вздумал утверждать с кафедры, что брак есть гражданская сделка. Архиепископ Мигацци, не желая более терпеть в своей епархии такого „хищного волка“, отрешил его от должности, но по приказанию самой Марии-Терезии, считавшейся с общественным мнением, взял назад свое распоряжение. Правоверные католики в Австрии, вместо того, чтобы править, как это было прежде, превратились в оппозицию, оппозицию еще сильную и могущественную, так как сама императрица всею душою стояла на ее стороне, но мало-помалу терявшую почву под напором рационалистических идей, которые приобрели себе в габсбургской монархии многочисленных адептов среди практиков-политиков, смотревших на церковь, как на орудие для достижения государственных своих целей.

Таким же орудием должна была служить и преобразованная школа. К XVIII в. важное значение образования было общепризнанной аксиомой; наука, помимо прочих идеальных соображений, требовалась в государственном обиходе на всех поприщах управления, и ввести эту силу в хомут, впрячь ее в государственную колесницу, дать ей нужное и полезное направление было „делом, достойным монарха, заботившегося о благе родины“.

Уже при Марии-Терезии поползновения эти стали заметны. Прежний исключительно церковный характер школы, несмотря на личное ее благочестие, казался и ей несвоевременным, так как не отвечал назревшим потребностям омирщившагося общества и государства, а бесконтрольное хозяйничанье духовенства шло в разрез с ее абсолютистской реформой. „Школа есть и останется всегда государственным делом“ (ein Politicum), положила она свою знаменитую резолюцию от 28 октября 1770 г. на представленный ей протест Мигацци. В два приема — в 50-х и 60-х годах XVIII в. — в первый раз при помощи твердого, жесткого и педантичного Ван-Свитена — она изменила в значительной степени всю систему высшего образования. Прежнее самоуправление университетов отошло в область предания. Во главе каждого факультета стоял назначенный правительством директор, отнюдь не из числа профессоров. Последние были иерархически его подчиненными, обязаны были читать курсы в размере и направлении, им указанном, по руководству, им же одобренному, не отступая по возможности от текста книги. Профессор обратился в простого чиновника, поставленного правительством и даже оплачиваемого от казны, так как управление университетскими имениями было передано специальным коронным кассирам. Директора, в свою очередь, стояли под начальством сперва протектора, а потом — с 1757 г. — смешанной коллегии из духовных и светских лиц, известной с 1760 г. под именем „учебной придворной комиссии“, Studien-Hofcommission. Комиссия должна докладывать об учебных делах государыне, исполнять ее приказания и иметь общее наблюдение за учебными заведениями и их персоналом по всем наследственным землям. Под ее же начальством в каждой провинции стояла школьная комиссия, в роде нашего учебного округа, тоже смешанного состава, в которую впоследствии вошли директора нормальных школ.

После смерти Ван-Свитена, представителя сравнительно умеренного направления — во всяком случае, правоверного католика — и после уничтожения ордена иезуитов в 1773 г. процесс омирщения университетов пошел еще быстрее. В 1778 г. иноверцам было разрешено добиваться докторского звания; Раутенштраух выработал для богословского факультета новый план, главною целью которого было „отвлечь молодых теологов от схоластического вздора и школьных споров и научить их лишь тому, что могло способствовать спасению душ, а следовательно, и благу государства“. Самое изучение церковного права было перенесено с богословского факультета на юридический, где этот отдел был поручен Риггеру; все тезисы трактовали о превосходстве светской власти над духовною. Напрасно боролся Мигацци с новым течением: государственники взяли верх в последние годы жизни Марии-Терезии.

Конечно, они освободили науку от старых пут, но зато накладывали на нее новые. Можно только удивляться, что венский университет за 40 лет деспотического управления Марии-Терезии стоял на такой научной высоте — вспомним Зонненфельса, Риггера, Мартини, Штерка, Жакена. У правительства хватало такта не затрагивать представителей чистой науки, в роде астронома патера Гелля, а, главное, государственность все же не так давила, как реакционный католицизм: в ней была гуманистическая идея — стремление принести благо людям; там же не существовало ничего, кроме стремления к торжеству известного мировоззрения.

По той же дороге, но более робкими стопами, пошла Мария-Терезия и ее советники при реформе средних учебных заведений — гимназий, иначе называвшихся „латинскими школами“ по господствовавшему в них предмету. Распоряжение всеми средними учебными заведениями было поручено специальному директору, без согласия которого ни один преподаватель не мог быть ни смещен, ни назначен; он во время своих разъездов ревизовал все гимназии и посылал о них отчеты придворной комиссии. Эту часть программы легко было исполнить: стоило только составить новые штаты и назначить новых чиновников. Труднее оказалось заменить „годными субъектами“ учительские вакансии. Дело в том, что в габсбургских землях среднее образование находилось в безраздельном ведении духовенства, преимущественно иезуитов, формальный метод которых имел для своего времени столько привлекательных сторон; денежные средства были тоже в их руках; поэтому о полной замене их нельзя было и думать.

Гораздо энергичнее повела Мария-Терезия дело начального народного образования. Здесь правительству пришлось действовать на девственной почти почве, так как духовные ордена, спешившие снимать сливки с общества, относились пренебрежителыю к образованию народных масс, держа их даже намеренно в выгодном для себя суеверии и невежестве. Но у Марии-Терезии и ее советников были уже иные воззрения: „образование молодежи обоего пола составляет важнейшую основу истинного благоденствия народов, — говорилось во введении к вышедшему в 1774 г. в печати „Общему школьному уставу“ (Allgemeine Schulordnung), ибо — от хорошего руководительства в детском возрасте зависит доброе поведение всех взрослых людей“. В габсбургской монархии для введения нового дела не нашлось опытных и знающих людей: пришлось искать их за границей, и Фридрих II „весьма галантно“, как созналась сама императрица, предоставил в ее распоряжение знаменитого пробста Саганского Фельбигера. Несмотря на противодействие школьной комиссии, которая, естественно, ревниво отнеслась к широким полномочиям, данным выходцу-силезцу, Фельбигер, при неизменной поддержке самой императрицы, поставил дело народного образования на твердую почву. Во всех городах и селах были основаны „Trivial-Schulen“ — наши школы грамотности, названные так потому, что там обучали трем предметам — чтению, письму и элементарному счету. В более крупных центрах курс уже расширялся: австрийские „Haupt-Schulen“ равнялись приблизительно нашим городским училищам. Рассадниками же народных учителей были устроенные в каждом губернском городе „Normal-Schulen“ — наши учительские семинарии. Введены были обязательные учебники, утвержденные правительством, от которых отступлений не дозволялось; даже образцы прописей были одинаковые. Теоретически существовало даже всеобщее обучение, и „ленивые родители“, не посылавшие своих детей в школу, получали выговор от начальства. Но практически такая мера была неосуществима за недостатком в первое время учебных заведений. Императрица, с своей стороны, делала все возможное: давала денег из своей шкатулки, оделяла наградами усердных учителей и учеников, выражала высочайшую свою благодарность жертвователям на народное образование; но сразу покрыть всю монархию сетью школ и для всех найти учителей было делом невозможным. Все-таки, к концу ее царствования в немецких землях насчитывалось 15 нормальных, 83 главных, 47 женских школ и 3848 „тривиальных“ училищ с 200 слишком тысяч учеников и учениц.

III. Иосиф II (1780—1790)

Мария-Терезия только до половины довела свое дело реорганизации монархии: завершить это дело взялся старший сын ее — Иосиф II. „Если можно по завязи судить о плоде, — писал английский посланник в Вене Кейг, — то он будет замечательнейшим из государей, когда-либо занимавших императорский престол“. Данные его были, в самом деле, блестящие. Это был физически крепкий, блестяще умный, способный человек, получивший прекрасное теоретическое образование и прошедший превосходную практическую школу у матери и у Кауница во время своего соправительства. Беспрерывные путешествия внутри страны и за границу научили его многому, а чтение тогдашней литературы дало ему возможность осмыслить виденное и испытанное. Но при всем этом Иосиф менее всего был догматиком „просвещения“ XVIII в., фанатическим последователем „философских“ идей: государь, запретивший у себя издание немецкого перевода Вольтера; ссылавший сектантов в Седмиградие, содержавший огромную армию, выколачивавший недоимки из своих подданных, допускавший смертную казнь, обставивший таможнями свои границы, подавивший всякую общественную самодеятельность, менее всего был тем „совершенным монархом“, о котором мечтали на заре его юности наивные „философы“, в роде Ланжьюне. Общее благо было, правда, для Иосифа единственною целью его жизни, ради него он работал, не покладая рук, так что сгубил даже железное свое здоровье, но благо это понимал он по-своему, независимо от чьих-либо указаний, принимая советы лишь в том случае, если они ему нравились. В сущности, и теория, и практика его государственности недалеко ушли от того, к чему стремилась и что делала его мать, и вся разница заключалась в силе темперамента, в резкости формы и в более активном самоличном участии в начатой уже до него реформе. С матерью, правда, он часто бывал не в ладах, грозил отказаться от соправительства, приходил в отчаяние при виде того, что делается, но то была не принципиальная рознь, а взрывы нетерпения жадного на работу, сильного умом и чувством человека. Зато во время вынужденного своего смирения Иосиф успел выработать в себе ясную программу действий и с беспощадною строгостью приступил к ее исполнению, не оставивши без внимания ни одной стороны государственной жизни, ни одной из областей обширной своей монархии.

Прежде всего он разметал последние остатки твердыни феодализма, мешавшие проявлению неограниченного простора коронной власти — сословное самоуправление. Чины продолжали созываться ежегодно, но распорядительная власть была отнята у них: сеймовые управы были упразднены, и два выбранные чинами члена вошли в состав губернского присутствия. Та же участь постигла комитатские сеймики в Венгрии и провинциальные штаты в Нидерландах. И городское самоуправление не нашло себе милости в глазах императора. При нем бургомистры и члены городских управ по-прежнему выбирались бюргерами на 4-летний срок, но с тем, чтобы они утверждались губернатором и подвергались экзамену по юридическим предметам при апелляционных судах. Самые выборы были двухстепенные: община выбирала комиссии из 20 лиц, а эти последние уже из своей среды выделяли управу — все это в присутствии окружных начальников. Император так и видел в магистратах своих служащих: при вступлении в должность они должны были платить общие для всех чиновников таксы, а из жалованья производился у них обычный месячный вычет. Когда выборы ему почему-либо не нравились, он просто кассировал их и назначал членов управы своею властью. Городам было приказано прислать в наместничество хартии о своих привилегиях, дабы правительство могло решить, „соответствуют ли те или другие их права современным условиям и подходят ли они к существующим королевским постановлениям“. А „современные условия“ и „королевские постановления“ были такого свойства, что города перешли в ведение чиновников.

Наряду с самоуправлением должен был погибнуть и областной сепаратизм: Иосиф хотел из различных народностей, покорных его скипетру, создать единую нацию, одушевленную любовью к общему отечеству, как то было, например, во Франции, королю которой он искренне завидовал. По выражению ядовитого Гормайра, австрийского беженца и ненавистника Габсбургов, „Иосиф, в порыве капральского своего либерализма, хотел остричь под одну гребенку венгерцев, чехов, немцев и ломбардцев“. Провинциальный патриотизм был ему ненавистен, и в проявлениях его он видел лишь „ложно понятую свободу, распущенность и самомнение“. Он мечтал даже о создании австрийского королевства или империи, которая бы соединила в себе все части монархии, и проект баварского обмена входил несомненно, как один из элементов, в эту комбинацию, осуществленную впоследствии его племянником Францем I.

Самое лучшее к тому средство он видел в германизации иноязычных и иноплеменных частей монархии, исключая, понятно, Нидерланды и Ломбардию, где на победу над старой романской культурой нельзя было питать никаких надежд. Главные же усилия были направлены на Венгрию, как на сохранившую больше всех свою самобытность. „Настоящим ударом кулака в лицо“, по выражению тогдашнего публициста, был знаменитый декрет от 18 мая 1784 г., коим все делопроизводство в присутственных местах приказывалось вести на немецком языке. Все чиновники в центральных учреждениях должны были научиться ему к 1 ноября 1784 г.; в графствах и городах — к 1 ноября 1785 г.; даже депутаты комитатских собраний обязаны были с 1787 г. вести прения по-немецки. Не исполнившим этого требования служащим приходилось подавать в отставку, пользуясь соответствующею выслуге лет пенсией. Аналогичное распоряжение указом 1-го декабря 1785 г. было отдано и для Галиции, где польский элемент являлся довольно сплоченной силой, для Чехии и для итальянских Герца и Градиски.

Однако же, Иосиф не был германизатором в новейшем смысле этого слова, какими, например, в настоящее время являются пруссаки в Познани, Шлезвиге или в Эльзасе. Он, правда, любил немецкий язык и немецкую культуру, понимал ее и ценил ее успехи, не отворачиваясь от нее с тем презрением, какое питал к ней Фридрих II. Но от такого отношения до фанатического национализма было еще далеко, да и трудно его было ожидать от главы разноязычной и разноплеменной монархии, который даже с родственниками переписывался по-французски. Издавая свои указы, Иосиф преследовал не расовые, националистические, а чисто политические цели: он думал этим средством положить конец сепаративным стремлениям, упростить администрацию и суд, улучшить благосостояние подданных. Уничтожать национальную культуру отдельных народов, бывших под его скипетром, он и не хотел. Ему, в самом деле, было все равно, на каком языке говорили между собою в частной жизни венгерцы и седмиградцы.

Что дело шло именно об этом, а не о германизации an und für sich, доказывается тем, что император не чувствовал расовой ненависти ни к одному из подвластных ему племен. Напротив, он охотно говорил, насколько умел, с богемскими крестьянами по-чешски, и чешский язык имел свою кафедру в университетах. Италия была его любимой страной: жителей Вероны, к великому соблазну и опасению венецианцев, он даже назвал при прощании „patrioti“; характерно и то обстоятельство, что местные наречия волохов, греков, армян, словаков, хорватов не исчезли из циркуляров, как не исчезли из „Gubernialverordnungen“ в Чехии и в Галиции предписания на польском и чешском языках.

Но деятельность Иосифа не была деятельностью чисто отрицательною — „работою мусорщика“; он хотел не только разрушать, но и созидать; на развалинах старого здания он решился возвести новое, и гордым этим строением была та обширная канцелярия, куда он думал запереть всех своих подданных. Papierreglament — явление далеко не новое: „божественная иерархия“ равноапостольного Константина была его праматерью; Филипп II первый применил его в широком масштабе в государстве нового времени; французские короли его усовершенствовали, а Фридрих-Вильгельм I и его сын довели его до виртуозности. XVIII в. был веком бюрократизма κατέξοχήν; крона его была срезана с заменой на западе абсолютной монархии конституционной, и даже во Франции после Наполеона система эта пошла на убыль, лишившись главной своей пружины — неограниченного монарха и неответственных министров.

На первом плане тут опять-таки стояла полиция, которая при Иосифе получила более стройную организацию: полицейские присутствия по всей монархии были переделаны по образцу, существовавшему в Вене. Комиссары, заведовавшие ими, во всяком мало-мальски значительном городе, стали проявлять обширную и разнообразную деятельность. Они обязаны были, „не мешая обывателям, а помогая им“, следить за тем, чтобы не было несчастных случаев, чтобы подданные повиновались изданным законоположениям, чтобы жизнь и имущество обывателей находились в безопасности, чтобы не происходило уличных скандалов, чтобы искоренялись лень и праздность, и „следить вообще за всем тем, что могло вредно отозваться на общем благе“. Каждый шаг обывателя был тщательно предусмотрен: правительство предвидело все, что могло быть запрещено и что — дозволено, а полиция обязана была следить за аккуратным исполнением этих регламентов. Самые речи граждан выслушивались и доносились, кем следует. Многочисленные шпионы и провокаторы были рассеяны по всей стране, и последствия неосторожно выказанного им доверия были подчас весьма чувствительны.

Полиция была лишь частью администрации, которая при Иосифе получила такую стройность и законченность, что она могла смело поспорить с прусской, считавшейся в то время образцовой. Один из тогдашних публицистов очень точно формулировал административный идеал императора. „Он хочет, в буквальном смысле, превратить свое государство в машину, душу которой составляет единоличная его воля… Надо сознаться, что такая государственная машина, раз ее винты и гайки подогнаны, как следует, становится тем пригоднее и прочнее, чем слабее морально отдельные ее части“.

Единоличная воля императора была, действительно, той пружиной, которая всему давала направление и ход; он был всему головою, чиновники же, начиная с высших, играли лишь роль исполнителей. Не говоря уже о кабинет-секретарях, которые, несмотря на всю важность порученных им дел, являлись лишь „тростью в руках книжника-скорописца“, даже министры не имели никакой самостоятельности. „Предложить“, „доложить“, „исполнить“ — вот каков был круг, в который была заключена их деятельность, решение же принадлежало всецело самому императору, а последний требовал к докладу самые мелочные дела. Общее убеждение было таково, что он „считал своих министров не за своих друзей, а за своих подданных и наемных слуг“. Наряду с этим компетенция государственного совета, этого создания Марии-Терезии, была фактически сильно урезана. Далеко не все вопросы посылались ему на обсуждение, и на его мнение Иосиф часто не обращал внимания: бумаги циркулировали там слишком долго, только задерживая высочайшие резолюции. Он и не нуждался в нем, рассчитывая добиться правильного управления с помощью обычной административной иерархии.

Центральным административным органом осталась, как и при Марии-Терезии, „императорско-королевская соединенная чешско-австрийская канцелярия“ (К.К. vereinigte böhmisch-oesterreichische Hofkanzley) — для немецких наследственных земель, венгерско-седмитрадская канцелярия для Венгрии и Седмитрадия и государственная канцелярия для Ломбардии и Бельгии. Только Кауниц, сохранивший громадный свой авторитет, сумел удержать у себя прежние порядки; учреждения же, подчиненные другим министрам, подверглись изменению и именно в смысле усиленной централизации; Богемско-австрийская канцелярия с 1782 г. стала ведать все внутренние дела за исключением судебных и большей части военных. В сущности, было восстановлено старое Directorium in publicis et cameralibus, созданное в 1749 г. и уничтоженное уже в 1762 г. за путаницей в бесчисленных делах. Во главе ее стоял верховный канцлер со своими помощниками — канцлером и вице-канцлером. Под их начальством служило 18 советников (при Марии-Терезии их было 37), которые распределяли между собою доклады по известным специальностям или по известным провинциям. В канцелярии сидел большой штат низших служащих — секретарей, регистраторов, конципистов, писцов, назначение и увольнение коих зависело всецело от высшего начальства. В канцелярию посылались изо всех провинций донесения, которые по докладе референта и по должном рассмотрении собранием советников, отправлялись на решение государя за подписью одного из канцлеров. Во исполнение монаршей воли, провинциальным присутственным местам посылалась особая бумага ad hoc с приложением буквальной копии высочайшего решения. Совершенно такой же порядок наблюдался и в венгерской, и в седмиградской канцеляриях, которые уже 11 августа 1782 г. были слиты в одну венгерско-седмитрадскую, под председательством одного и того же верховного канцлера: чем меньше было число центральных учреждений, чем меньше было число лиц, заведовавших ими, тем легче было государю учредить над ними контроль.

В сфере провинциального управления были проведены те же строгие принципы централизации. В немецких наследственных землях провинций стало насчитываться всего 8 вместо прежних 13, причем Силезия была соединена с Моравией, Гёрц и Градиска с Триестом, Буковина с Галицией, Каринтия и Крайна с Штирией под общим названием Innerösterreich — все это „ради теснейшей связи и большей простоты административного делопроизводства“. Другими словами — принцип централизации проводился и тут без всякого внимания к исторически сложившимся традициям и местному патриотизму обывателей. Во главе каждой провинции стоял губернатор с подчиненным ему губернским присутствием (Landesgubernium), которое для своей провинции было тем же, чем богемско-австрийская канцелярия для всей монархии. Полиция, администрация, сбор повинностей, торговля, промышленность, надзор за отношениями между помещиками и крестьянами и за городским благоустройством, церковное благочиние, благотворительность, школа и цензура — все проходило через руки губернатора и либо решалось им в последней инстанции, либо пересылалось им на усмотрение канцелярии в Вену. Все отдельные комиссии, напр., по делам еврейским, школьным, тюремным, сиротским, были закрыты и слиты с губернским присутствием. Усиленное через привлечение к заседаниям двух непременных членов от чинов, оно стало как бы микрокосмом, в котором отражалась вся политическая жизнь провинции.

Настоящими же исполнителями верховной воли на местах были знаменитые окружные начальники с их помощниками — комиссарами, секретарями и драгунами. Компетенция их была почти всеобъемлющей, и Иосиф ничего не урезал из того, что было поручено им Марией-Терезией. Такое же устройство было введено и в Венгрии, которая стала делиться на 10 округов с верховными графами во главе, подчиненными же их были вице-графы, управлявшие комитатами. В Бельгии же было всего 9 округов, которыми управляли королевские интенданты.

Чиновники, занимавшие эти должности, должны были работать не токмо за страх, но и за совесть, „сколько хватало человеческих сил“; взяточничество наказывалось строжайше; были введены кондуитные списки; за домашней жизнью служащих был учрежден надзор; повышение давалось не по протекции, а по старшинству и по заслугам: словом, чиновники должны были служить государству, а не государство служить средством для прокормления бюрократии. — Как мы видим, практика иозефинскаго режима пошла несколько дальше терезианской реформы, но сущность осталась та же.

Ничего другого нельзя сказать и про военные мероприятия императора: то была разница лишь количественная, а не качественная, если при нем вербовка почти совсем прекратилась, а конскрипция была распространена на Венгрию и на Тироль, дотоле от нее изъятые.

В области судебной шаг был сделан несколько больший, но принцип оставался все тот же самый — централизация и огосударствление суда. По-прежнему „Oberste Justizstelle“ была нашим министерством юстиции. Новые 13 губерний были разделены на 6 судебных округов, и в каждом из них судебная палата с коллегиальным составом коронных судей служила второй апелляционной инстанцией. В первой инстанции коронным судом был земский суд (Landrecht) для процессов лиц привилегированных сословий, городской магистрат для бюргеров и сельская расправа для крестьян, где сидел судья, назначенный от помещика, и выборные от общины. Гораздо строже был проведен принцип огосударствления в области уголовной: здесь, как единственный тип, были установлены „Criminalgerichte“, округ которых по возможности совпадал с административным и суду которых подлежали лица всех без исключения сословий. Суд вершился сообразно новым нормам уголовного права, изложенного в „общем Судебнике“. Всякое преступление подлежало наказанию сообразно букве закона, а не его духу, причем судья должен был, впрочем, принимать во внимание смягчающие и отягчающие обстоятельства; характерно для Иосифа, что он, в противоположность Марии-Терезии, знатность происхождения считал обстоятельством отягчающим. Наказанию подвергался сам виновный, но никак не его родня.

Смертная казнь в принципе не отменялась, но продолжала применяться в особенно важных случаях, а тяжкие каторжные работы в придунайских болотах были равносильны медленной, но неминуемой смерти; обычными же карами за менее важные преступления было заключение в тюрьму при весьма строгом режиме: заключенных клеймили, подвергали телесному наказанию и в цепях водили чистить улицы города. При наложении наказания Иосиф руководствовался двумя соображениями: преступник должен был возместить убыток, который он причинил обществу, а муки и позор имели целью подействовать устрашающе на публику, чтобы другим не было повадно. В следственной части царил инквизиционный процесс: доносы не только допускались, но всемерно поощрялись; судья был вместе с тем и следователем; о гласности судопроизводства не было и речи; пытка отменялась, но только для вида; на самом же деле, „при упорном нежелании отвечать подсудимого били палками до тех пор, пока он не заговорит“. — Принципы и практика, как мы видим, менее всего согласные с тем, что требовал в то время знаменитый Беккариа, и характерно, что император в своих указах, ни в частной своей переписке ни разу не упомянул этого имени. И тут, как во всех своих преобразованиях, Иосиф брал от идеологов только то, что казалось ему пригодным для применения на практике, пренебрегая догмой: не он подчинялся последней, а ее он приспособлял к своим потребностям.

И в экономической своей политике Иосиф, в сущности, не пошел дальше широко понятых интересов фиска. Догматизма он был чужд и в этой области: быть ли физиократом или меркантилистом, лишь бы казна оставалась всегда полна, а этого можно было достигнуть помимо беспощадной экономии и строгого контроля над служащими, увеличением платежных сил населения, улучшением его благосостояния, размножением народонаселения по любой теории или системе: недаром Иосиф называл себя „атеистом в области экономических вопросов“.

И он продает казенные и удельные земли, на которых хозяйство велось плохо, чтобы передать их в руки мелких хозяев, поощряет культурное землепользование; заманивает из Германии толпы эмигрантов, чтó кстати способствовало германизаторской его политике; заботится всячески о народном здравии. Чтобы подати легли более равномерно на все классы населения, в 1784 г. было приступлено к составлению кадастра, при чем каждый землевладелец, без различия состояния или сословия, должен был платить 12 флор. 13¹∕₃ крейц. со 100 гульденов валового дохода в пользу казны. Кадастрирование это, благодаря вступительным словам указа, где говорилось о том, что земля есть единственный источник богатства, откуда все приходит, некоторые современники склонны были считать физиократическим измышлением.

Но его политика в сфере промышленности и торговли, где он являлся настоящим эклектиком, совершенно не согласуется с этим воззрением. Фабричное производство, в ущерб цехам, влачившим жалкое существование, насаждалось усердно; покровительственные пошлины на заграничные фабрикаты были повышены до 60% их стоимости; цены на рабочие руки были нормированы, но вместе с тем правительственные инспектора наблюдали за санитарным состоянием фабрик и за трудом малолетних. Для торговли, этого „паразитного“, по мнению физиократов, занятия, Иосиф тоже сделал все возможное: проводил дороги, оборудовал почту, учредил палату мер и весов, упорядочил монетную систему, отменил казенные монополии, запретил синдикаты крупных фирм, дал некоторую свободу хлебной торговле, позаботился о портах на Адриатике, заключил торговые договоры с Турцией и Россией. — Долгое занятие государственными делами убедило потомка Габсбургов в пользе „презренной экономики“.

Но этот экономический подъем был возможен лишь в том случае, если все сословия одинаково могли пользоваться благами новых порядков и если всеведущее и попечительное правительство на всех в равной мер могло распространять свои заботы. С этой точки зрения Иосиф был демократом до конца ногтей и во всех жителях своих земель видел лишь равно послушных и платящих подданных. Лично он сближался больше со знатью, так как с детства вырос в этом кругу, который только и привык и умел нести придворную службу; мало того, он мог даже терпеть, чтобы большинство его чиновников было из дворян, так как это сословие было самым культурным в тогдашней Австрии; но самые сословные притязания он считал вредными для государства.

Дворяне при нем лишились самоуправления, были сравнены с другими подданными перед законом и перед налогом, потеряли почти все свои привилегии в суде и администрации, были стеснены во владельческих своих правах законами о наследстве недвижимыми имуществами — словом, перестали быть прирожденными офицерами народной массы в буквальном и переносном значении этого слова. Самый принцип бюрократической централизации, столь безжалостно применявшийся при парализовании центробежных сил, в сущности нарушал больше и раньше всего интересы привилегированных классов, так как этими центробежными силами управляли именно они.

Но главный удар был нанесен дворянству тем, что было подорвано основание экономического его благосостояния — что у него был отнят даровой труд крестьянина. Иосифа недаром называли „дворянскою немочью“ и… „мужичьим богом“. Ломбардию, Нидерланды и Тироль он, впрочем, оставил в покое: крестьяне там и без того были свободны и большею частью зажиточны; но в остальных частях монархии он рьяно принялся за дело. За первые три года его правления везде было отменено крепостное право, ибо „Его Величество рассудило, что отмена крепостничества окажет полезнейшее влияние на развитие земледелия и промышленности, и что разум и любовь к человечеству одинаково говорят за такое нововведение“. Крестьяне, впрочем, по-прежнему подлежали ведению вотчинной полиции и суда; земли при освобождении они не получили. Помещики, правда, не смели снимать их с насиженных наделов, но оставались собственниками земли, а крестьянин был не более, как наследственным чиншевиком — выкуп земли был лишь факультативен для обеих сторон. Зато чинш этот, были ли то повинности, оброки или барщина, был урегулирован. Помещик не смел требовать больше того, что значилось в инвентарных книгах, и в случае спора на него падала тяжесть доказательства; сеньериальные монополии были отменены, право охоты ограничено. Главное же было то, что барщина и все повинности были переведены на деньги по указу от 10 февраля 1789 г., — 17 флор. 46¹∕₃ крейцера со 100 гульденов валового дохода было все, что отныне должен был платить крестьянин владельцу земли.

Все-таки, как мы видим, полного уравнения сословий не произошло, и реформа Иосифа II, при всем своем значении, не была ни коренной, ни исчерпывающей. Сеньериальные повинности по февральскому указу были регулированы, но не уничтожены; они были превращены в денежные, но даже мало чем уменьшены; крестьянин из подданного становился чиншевиком, но не бесконтрольным и полным хозяином своего участка; да и самый-то указ касался лишь части крестьянства: как раз самые бедные, самые необеспеченные землей остались вне закона и по-прежнему были предоставлены помещичьему произволу во имя священного права собственности. А между тем таких „доминикалистов“ было в одной Моравии больше миллиона (1.141.818) на два с небольшим миллиона крестьян, внесенных в податные списки. Не помогли и физиократические идеи, занимавшие столь видное место в первоначальном проекте: они почти исчезли из февральского указа, его осуществившего. Вопреки им, земля осталась под dominum directum сеньера; в противность им, участки не были соединены в крупные комплексы; несогласно с ними, община не была уничтожена. Оставался незыблемым лишь краеугольный камень всего учения — исключительное обложение одной лишь земли; но тут дело было не в теории, о которой в указе даже не было упомянуто, а в том, чтобы „дать земледельцам возможность исполнить без затруднения гражданские свои обязанности“, т.е. — переводя на более конкретный язык — безнедоимочно платить подати. Das Universum оставалось во главе угла; Universum требовало денег; сеньеры слишком много забирали на свою долю; надо было кое-что у них отнять, чтобы обеспечить то же Universum.

Не было вполне сравнено с высшим сословием и третье — бюргерство. Из политико-экономических видов император был вообще против образования больших населенных центров, считая их рассадниками безделья и разврата, и только тогда, например, соглашался он давать субсидию фабриканту, когда тот основывал свое предприятие где-нибудь в деревне. Низшие городские классы он склонен был считать трутнями, жившими на счет страны, и надо только вспомнить, как настаивал он на том, чтобы в рекруты забирались „лакеи и парикмахеры“, а не работники-крестьяне. Тут, по-видимому, не обошлось и без физиократических веяний; на этот раз теория сошлась с практическими воззрениями Иосифа: крестьяне были главными плательщиками податей; их, поэтому, надо было щадить и дать им по возможности больший заработок, не отвлекая их вместе с тем от земли, и, напротив, очистить города от лишних элементов в пользу деревни. Поэтому-то города оказались, так сказать, пасынками иозефинской реформы, и если у них не было отнято последнего их права — права посылать своих депутатов в ландтаги и на комитатския собрания, то только потому, что и отнимать-то было почти нечего. Решающее, преобладающее влияние имели там первые три „благородных“, „высших“ сословия; представители же городов играли на сейме жалкую роль, подавая голос последними, теряясь в многочисленной толпе знати, выслушивая даже постановления своих коллег по ландтагу стоя. Какое они могли иметь значение, если в Штирии, напр., все города, числом до 31, имели право присылать на собрание лишь одного выборного, так называемого маршала.

Но из всех сословий несомненно наиболее опасным для абсолютного государства было духовенство, богатое, сплоченное и дисциплинированное. Иосифу выпало на долю проводить свои реформы в католической стране, и это обстоятельство в значительной мере усложняло его задачу. Зато, чувствуя в церкви наиболее ярого своего врага, он отнесся к ней совершенно беспощадно, и его мероприятия, взятые в совокупности, носили настолько антиклерикальный оттенок, что некоторые исследователи под термином „иозефинизм“ понимают именно церковную его реформу. Не то, чтобы Иосиф быль атеистом или еретиком: всю жизнь считал он совершенно искренно, что он верный сын католической церкви, и перед смертью и взаправду он пособоровался и причастился. Но вера оставалась верою, а государство — государством. Церковь мешала развитию последнего, была полна злоупотреблений, отражавшихся на общественном благе, и абсолютный монарх, на котором лежали забота и ответственность за своих подданных, должен был поставить церковь в подходящие границы, заставить ее служить обществу, а не жить за его счет.

Эта raison d'État требовала прежде всего ограничения папской власти, и она была урезана со всех концов. Распоряжения о placitum Regium были подтверждены и применялись неуклонно; юрисдикцию нунциев отменили; с курией нельзя было сноситься помимо согласия правительства; зато епископам, назначавшимся из местных людей, которые получали жалованье из казны и поэтому всегда могли быть в ответе, были отданы все права, отнятые у папы — надзор за духовной дисциплиной, разрешение брачных диспенсов, освобождение монахов от их обетов. По отношению к черной армии Рима и были приняты наиболее энергичные меры. Со своей рационалистической трезвой точки зрения, Иосиф должен был отрицательно отнестись к монашеству: созерцательная жизнь была для него синонимом тунеядства. Чем меньше оставалось паразитов в черных рясах, тем лучше от этого чувствовало себя государство, и Иосиф беспощадно секуляризует эти осиные, по его мнению, гнезда. В наследственных землях было закрыто до 359 общежитий мужских и женских, „бесполезных для общества, а потому неугодных Богу“. Секуляризованное имущество поступало в „религиозный фонд“, из которого черпались средства на содержание церкви и богоугодных заведений. Члены закрытых общежитий либо пользовались пенсией в 300 фл. в год, либо, если хотели, переходили в ряды белого духовенства. Оставшиеся не разогнанными монахи были прибраны к рукам, так как юрисдикция орденских генералов была отменена и полномочия их переданы местным епископам; хозяйством стали заведовать специально для того назначенные священники из белого духовенства; излишки от доходов поступали в религиозный фонд; сами монахи и монахини обязаны были заняться каким-нибудь общеполезным делом — обучением детей, уходом за больными и т.п.

Место черной армии Рима должно было занять белое духовенство, связанное тесными узами с государством. Священник из пастыря превращался в чиновника духовного ведомства, обязанного следить за благонадежностью своего прихода, внушать прихожанам „здравые понятия“ об их долге перед Богом, родиной и государем, разъяснять правительственные указы, помогать во всем окружному начальнику, под контроль которого он был поставлен. Чтобы он не смел и шевелиться, он свое жалованье получал от казны, жалованье, правда, скудное — редко больше 300 фл. в год. Мало того. Старые священники, проникнутые церковностью, не годились: надо было воспитать новое поколение „здравомыслящих“ духовных лиц — и этой цели император думал достигнуть, основав духовные семинарии, надзор за которыми был поручен не епископам, а специально для того назначенным лицам. Эти учебные заведения преследовали две цели: превратить учеников в преданных слуг государства и сделать из них веротерпимых пастырей. Такие пастыри должны были помнить, что сущность религии состоит во внутреннем убеждении, а не во внешнем церемониале; поэтому богослужение было значительно упрощено, церкви очищены от „излишних“ украшений, отменены обряды, отзывавшиеся „суеверием“, запрещены паломничества, сокращено число праздничных дней до 27; даже похороны не должны были причинять ущерба государству: с мертвяка довольно было и холщового мешка, а то деревянные гробы только исхищали лес, которого и без того было мало и на топку и на постройку.

Свою церковную реформу Иосиф завершил дарованием веротерпимости инославным своим подданным. Католическую церковь он готов был признать единоспасающей, но с своей утилитарной точки зрения полагал, что всякое преследование за веру ведет лишь к эмиграции и к недовольству среди подданных. Поэтому сперва по поводу частных случаев „с избежанием огласки“, а потом и открыто указом от 13 октября 1781 г. всем лютеранам, кальвинистам и православным была дарована веротерпимость и уравнение в гражданских правах с католиками. Публичное богослужение совершалось, но церкви их не имели колоколен. Пропаганда обеим сторонам была строго воспрещена, а всякий взрыв религиозных страстей трактовался, как простое нарушение порядка. Инославные получили собственное церковное устройство с выборными священниками, надзор за которыми имели правительственные консистории. Много хуже Иосиф отнесся к евреям. Он был очень дурного о них мнения, считая их морально извращенным народом и причисляя их „не к производителям, а к потребителям“, годным лишь на то, чтобы ловко сбывать залежавшийся товар. Поэтому дарованы были права евреям лишь в обрез: им была предоставлена свобода культа, их сравняли с остальными подданными перед налогом, пропаганда среди них была воспрещена, погромы строго наказывались, но проживать в Вене они не смели, приобретать земли они права не имели, а беднейшие из них выпроваживались за границу.

Еще хуже оказалось положение сектантов, которых было немало, особенно в Чехии, этой классической стране религиозного индивидуализма. Утилитарист Иосиф полагал, что в государстве нетерпимо никакое вероучение, которое не ставит своею целью утвержденного свыше нравственного усовершенствования принадлежащих к общине верующих. Сектантство же с его догматическим многообразием и неустойчивостью, с его принципиальным индивидуализмом менее всего подходило под эту административно-морализующую мерку. „Поэтому, — гласил указ от 31 января 1782 г., — можно заявить торжественно свою принадлежность лишь к одному из трех терпимых вероисповеданий; тем же, кто не захочет примкнуть к ним, не будет разрешено богослужение под угрозой наказания за нарушение общественной тишины и спокойствия; таких людей следует считать католиками и обязать к соблюдению правил католической дисциплины, не допуская их к исповеди и причастию“.

Упорствовавших в своей ереси сперва ссылали в Трансильванию, но когда гонения, как это всегда бывает, привели к обратному результату, Иосиф решил замять это дело, наподобие того, как это сделал Траян по отношению к христианам: всякий, заявлявший себя „деистом“, получал 24 удара батожьем и отпускался домой; наказывался он „не потому, что он был деистом, а потому, что называл себя тем, о чем он и сам не ведает, что это такое“. Доносивший о существовании секты получал половинную порцию, чтобы „стереть в памяти имя, которым так злоупотребляют“. — Как мы видим, и здесь Иосиф менее всего был принципиальным человеком, а действовал исключительно в силу государственных соображений.

Те же соображения побудили его прибрать к рукам и дело народного образования, пойдя и в этом отношении по стопам матери. Административное устройство школы, с придворной комиссией во главе, осталось нетронутым. Университеты, целью которых стало приготовлять для государства образованных чиновников, были сокращены в числе до 3-х; во главе их были поставлены правительственные директора, заменившие прежний автономный совет. В гимназиях, которые подготовляли будущих студентов, с целью сокращения числа учеников, была введена плата за ученье — 12 флор. в год, — которая в самом деле отпугнула ¾ учеников. Привилегированные дворянские школы были закрыты; частные и общественные училища были подчинены „нормальным предписаниям“, а домашние учителя обязаны были запастись дипломами. Низшая же школа, напротив, была любимым детищем Иосифа. „Чтение, письмо и счет, без сомнения, нужны всякому“, — решил он, и он надеялся, что „из школ будут выходить разумные, нравственные юные граждане, которые своим трудолюбием и воздержанностью, честными помыслами и страхом Божиим будут превосходить остальных членов общества“. Школа, поэтому, должна была по возможности стать достоянием всех и каждого, и правительство не скупилось на это дело. Число училищ увеличилось впятеро сравнительно с прежним; на веру ученика не обращалось внимания; плата взималась самая незначительная — 1 крейцер в неделю. Зато, понятно, окружные инспекторы контролировали деятельность учителей; программы и учебники утверждались свыше, и даже часы занятий были распределены единообразно по всей монархии: как иронизировал Мирабо, во всех габсбургских землях дети в одну и ту же минуту твердили одну и ту же строчку букваря.

Неофициальные же представители просвещения — литераторы — были взнузданы стальным трензелем цензуры. Иосиф искренно склонен был считать „писак“ и „газетчиков“ голодными шатунами, готовыми продать свое перо каждому встречному. Резолюция от 20 августа 1788 г., коей книгоиздательство приравнивалось к вязанью чулок и торговле сыром, приобрела заслуженную известность. Верный своему взгляду, он иногда покупал услуги наиболее талантливых публицистов, проявляя, впрочем, и в этом отношении скуповатую аккуратность и отказав, например, профессору Гофману принять его в полицию. Остальные же терпели часто горькую долю: все произведения „отечественной“ литературы подвергались строгой, централизованной в Вене, цензуре. Хуже всего было то, что император сам постоянно нарушал им же изданные правила, и без того неоднократно менявшиеся. Единственным выигрышем со времени Марии-Терезии было то, что духовенство было окончательно устранено от этого дела, и что к нападкам на себя лично Иосиф относился с полным равнодушием: вмешательство его вызывалось всегда не личными, а государственными мотивами.

Деятельность императора, как мы видим, была всеобъемлющей и всеохватывающей, затрагивала принципиальные вопросы, задевала и материальные интересы, распространялась на все части монархии, осуществлялась в весьма резких и беспощадных формах. Неизбежным следствием такой реформы было возникновение оппозиции, тем более ярой, чем решительнее были преобразования. В самом деле, недовольны были везде и во всех слоях общества. Административная реформа Иосифа, подчинившая всех резкому режиму после мягкой практики тактичной Марии-Терезии, вызывала негодование по отношению к „полицейскому государству“, которое решительно во все вмешивалось; уничтожение самоуправления лишало привилегированные классы их прежних прерогатив; военная конскрипция тяжело ложилась на низшие слои населения; судебная реформа оскорбила привилегированных, поставив их на одну доску с младшей братией, и давала повод руководителям общественного мнения негодовать на чрезмерную строгость императора. Финансовая его политика в результате принесла стране лишь горькие плоды. Если бы император, как он собирался, „по совести и чести“ стал отчитываться перед своими подданными, то последние вряд ли одобрили бы его хозяйничанье. Пустая казна, громадные долги, повышенные налоги, введение ненормальной, всем страшной, грозившей земледельческому классу разорением податной системы, наступившая дороговизна жизни, погубленная ввозная и транзитная торговля, неудачное субсидирование промышленных предприятий, стеснение обывателей в их вкусах и привычках, раздражающий таможенно-полицейский надзор — вот какой был итог финансовой и экономической политики Иосифа. То было бремя, неудобоносимое даже для лояльных и покорных подданных габсбургского дома: „овца дает себя стричь, но начинает сопротивляться, когда с нее сдирают шкуру, а Иосиф только этим и занимался“, резко замечает один из тогдашних памфлетистов. Бельгийцы зато и подняли бунт; другие же провинции, если и остались покорными, то пребывали недовольными, и недовольство это было тем более опасно, что оно охватило не только привилегированных, но и низшие слои общества, на которые думал опереться в своих реформах император.

И сословная реформа, понятно, менее всего могла вызвать всеобщее сочувствие. О высших классах и говорить нечего: она была проведена за их счет, лишив их дарового крестьянского труда и крестьянских повинностей, и в значительной степени умалила их исключительное положение в обществе. Городам, которые тоже занимали свое определенное место на феодальной лестнице, тоже нечему было радоваться, так как они лишились доходов со своих земель. А духовенство и подавно: ему приходилось хуже всех, зато оно и было недовольнее всех. Папа, ничего не добившийся за свой приезд в Вену в 1782 г., едва не довел дела до разрыва: надо было все благоразумие таких людей, как кардинал Берни, французский посол при римской курии, чтобы удержать обе стороны от крайнего шага. Епископы, лишенные своих доходов и подчиненные строгому контролю светской власти, мечтали о возвращении старых времен и агитировали усердно среди низшего духовенства и среди населения, как то делали архиепископы Мигацци в Вене, Баттиани в Венгрии, Франкенберг в Бельгии. Чернецы, сидевшие как бы на вулкане, обобранные, изгоняемые и порабощенные, со всем пылом фанатизма и стремительностью обиды раздували пламя мятежа; белое духовенство, плохо оплачиваемое, подчиненное оскорбительному надзору окружных начальников, уклонялось от службы, и в одних лишь немецких землях их недоставало 1400 на 2500 приходов. Еще хуже было то, что и среди мирян церковная реформа не пользовалась популярностью. Духовенство ведь было первым сословием среди чинов, и дворянство понимало, что гибель духовенства ослабляет и его силы; и среди низших слоев громадное большинство было настроено весьма правоверно, и население Вены в 1782 г. с великим почетом встретило духовного своего главу.

Да и вообще говоря, даже с этой стороны — со стороны демократических симпатий — далеко не все обстояло благополучно. Крестьяне хотя в общей массе и сочувствовали „мужичьему богу“, но плохо задуманное и еще хуже выполненное кадастрирование земель и перевод сеньериальных и государственных повинностей с натуральных на денежные резко нарушили установившийся уклад экономической жизни и вызвали в некоторых местах не только протесты, но даже и бунты. И если последние случаи были сравнительно редки, зато отсутствие организации среди сторонников Иосифа представляло собою для последнего весьма опасный момент: крестьянство само было неспособно сплотиться вокруг державного своего вождя, а интеллигенция была почти целиком против императора. Даже на ближайших своих помощников — на чиновников — Иосиф не смел особенно рассчитывать. Набирались они, как мы видели, преимущественно из дворян, а самое отношение к ним императора не могло сделать их особенно преданными престолу: плохо оплачиваемые, грубо третируемые, не уверенные в завтрашнем дне, они служили лишь за страх, а не за совесть: в результате высшая бюрократия выходила в отставку, иногда со скандалом, как то, например, было с канцлером графом Хотэком; мелкая же сошка, где можно — лукавила и уклонялась от своих обязанностей.

Обманула Иосифа и главная его надежда — его полки, которые он холил и лелеял, как лучшее свое детище. Внешняя его политика была такова, что он сгубил и военные свои силы. Мария-Терезия, как мы видели, оставила ему в наследство прекрасное международное положение: главный враг — Пруссия, благодаря союзу с Францией, оказался изолированным, при Иосифе же началось сближение и с Россией, которое завершилось союзом 1783 г., по которому обе державы гарантировали друг другу свои владения и в случае войны с Пруссией и Турцией обязывались взаимной поддержкой. Но император не понял того, что тот и другой союз был хорош только до тех пор, пока он оставался чисто оборонительным, ибо при наступлении на Италию и Германию интересы Австрии сталкивались с французскими, а при движении на Балканы — с русскими; а Иосиф II захотел использовать эти союзы для того, чтобы сделать новые приобретения. Такой именно попыткой было предложение, сделанное Карлу-Теодору, курфюрсту баварскому, обменять Баварию на Нидерланды. В случае осуществления этого плана Франция лишилась бы главного своего союзника в южной Германии и потеряла бы возможность уязвить свою противницу в самом чувствительном пункте — в Бельгии. Поэтому проект Иосифа натолкнулся на самое решительное противодействие со стороны версальского двора; не помогло и предложение Иосифа отказаться от всяких претензий к Голландии, у которой он, вопреки трактату 1714 г., хотел вынудить согласие на свободное плавание по Шельде. Когда же исконный враг Австрии, старый Фриц, составил союз германских князей для противодействия честолюбивым замыслам „Иосифа-Цезаря“, то к нему примкнула почти вся Германия, а Екатерина II, в то время под шумок прибравшая Крым, дальше дружественных представлений в пользу союзника не пошла. Еще хуже обернулось дело, когда летом 1787 г. Турция объявила России войну. По смыслу договора 1783 г. Иосиф должен был прийти на помощь своей союзнице, даром, что он не очень жаловал „катеринизованную принцессу цербстскую“ за непомерные ее притязания. Но война, объявленная в 1788 г., была начата крайне неудачно. Русские, еще не готовые к походу, отвлеченные диверсией со стороны шведов, за необозримыми своими степями сосредоточивали свои войска, предоставив австрийцам ведаться с врагом. Сообразно крайне неудачному плану, составленному маршалом Ласси, этим типичным представителем гофкригсрата, австрийская армия была растянута длинным кордоном по южной границе. Турки набросились на поредевшие от болезней и дезертирства войска, прорвали кордон и огнем и мечом опустошили цветущий Банат. Велик был материальный ущерб — половина армии лежала по госпиталям, но еще хуже было деморализующее впечатление от этой кампании. Смута внутри страны приняла угрожающие размеры, особенно на окраинах — в Бельгии и в Венгрии, где к общим причинам недовольства присоединилось и чувство оскорбленного национального самолюбия. В Бельгии, где Иосиф не нашел лучшего средства успокоить страну, как ввести военный террор при помощи исполнительного генерала д’Альтона, недовольство разразилось бунтом, быстро принявшим огромные размеры, главным образом, благодаря тому, что богатые буржуазия и духовенство стали во главе движения и что войска, набранные из местных жителей, большей частью передались на сторону инсургентов. К началу 1790 г. у Иосифа в Нидерландах оставался один Люксембург. Дело не обошлось без прусской агитации, которая еще сильнее действовала в Венгрии; Пруссия, желавшая раз навсегда покончить с соперницей, вступила в союз с морскими державами и готовилась мобилизовать свою армию. Только решительный шаг мог спасти дело, и лежавший на смертном одре император, потерявший остатки своего железного когда-то здоровья в придунайских болотах, 20 января 1790 г. дрожащей рукой подписал рескрипт, коим он отменял все реформы, проведенные им в Венгрии, кроме дарования веротерпимости и отмены крепостного права. То был воистину трагический момент в жизни этого государя, одушевленного самыми благими намерениями, способного, дельного и бескорыстного, который пал под соединенными усилиями внешних врагов, приверженцев старого порядка, оскорбленных в своих интересах и в лучших своих чувствах, и который не встретил поддержки со стороны тех элементов, на которые он рассчитывал. Тем не менее, не приходится говорить о полной неудаче его реформы: в немецких землях, успевших сжиться с абсолютным режимом и потому более покорных, мероприятия его уцелели, и мероприятия эти были настолько целесообразны, что Австрия жила ими до самой революции 1848 г. и даже дольше. Иосиф не был блестящим метеором, промелькнувшим на горизонте австрийской истории, это был крупный политический деятель, слишком рано и слишком резко решивший назревавшие вопросы, и если погиб он сам, раздавленный трудами несносными, то впоследствии страна оказалась ему во многом обязанной. Современный австрийский либерализм до сих пор считает Иосифа II своим родоначальником — и с некоторым к тому основанием: никто не нанес таких тяжких ударов клерикализму и феодализму, как могучий деспот-император.

IV. Леопольд II (1790–1792 г.)

Задача поправить пошатнувшееся при Иосифе II государство выпала на долю его брату, Леопольду II. Это был человек совершенно иного склада, чем его предшественник. Умный, хитрый, расчетливый, осторожный, никогда никого не раздражавший, умевший не обращать внимания на мелочи, боявшийся радикальных мер, старавшийся всех успокоить гуманными, либеральными речами и вместе с тем бывший не меньше владыкой в душе, чем его покойный брат. Дружный с последним во время его соправительства, он разошелся с ним во время его царствования, совершенно не одобряя правительственной его практики, хотя он, по свойственной ему осторожности, и воздерживался открыто высказывать свое мнение. Двадцать слишком лет прожил он в благословенной Богом Тоскане, доставшейся ему от отца Франца I, и там сумел заслужить уважение всех „братьев“-государей и восторженные похвалы „философов“. За военной славой он не гонялся, рассчитывая на защиту австрийских полков, и все государственные средства употреблял на культурный подъем страны и на освобождение ее от клерикальной опеки. В сущности, вся разница между братьями заключалась в силе темперамента и в приемах управления, но самая цель у них была одна и та же — установление абсолютной монархии, действующей при помощи бюрократии и стремящейся к вящему благу государства.

Наследство, принятое от брата, было нелегкое: надо было предотвратить войну с Пруссией, заключить мир с Турцией, распутать отношения с Францией, где уже ярко пылал революционный пожар, усмирить мятежных бельгийцев, потушить волнение в Венгрии, успокоить общественное мнение в немецких землях.

Самым спешным делом было примирение с Пруссией. Неудачный, но ретивый ученик великого Фридриха, граф Герцберг, в последние дни правления Иосифа II выступил с сложной дипломатической комбинацией: Австрия должна была получить от Турции часть придунайских княжеств, отдать за то Польше Галицию, а Речь Посполитая уступала Пруссии Данциг и Торн. Герцберг мог рассчитывать на помощь Англии, которую беспокоили быстрые успехи России на Востоке, и на внутренние волнения в габсбургской монархии. Леопольд, в виду угрожавшей опасности, не колеблясь, порвал с традиционной политикой Австрии по отношению к Пруссии. 25-го марта 1790 г. он обратился к Фридриху-Вильгельму II с письмом, в котором он предлагал прийти к соглашению относительно всех спорных пунктов. Это было мастерским ударом, так как он сумел пойти навстречу своему врагу. Прусский король не желал доводить дела до крайности: как оказалось на опыте при мобилизации, прусская армия не была готова к войне. Фридрих-Вильгельм II, давно тяготившийся опекой Герцберга, с радостью ухватился за случай повести самостоятельную политику и поставил требованием, чтобы Австрия заключила с Турцией мир на условии status quo ante, чтó вполне соответствовало и желаниям Англии. Леопольд же, больше всего боявшийся войны в виду внутренней смуты, поспешил согласиться на условия, избавлявшие его от злейшего врага, и в Рейхенбахе 27-го июля 1790 г. прежние враги пришли к заключению, что поддержание мира — самая выгодная для них комбинация, причем Австрия обязывалась соблюдать нейтралитет во время русско-турецкой войны, а Пруссия обещала свой голос Леопольду при избрании его в императоры и предоставила ему полную свободу при экзекуции в Нидерландах. Леопольд первым делом и воспользовался этим дозволением. Сперва он попытался покончить дело миром: революционному конгрессу предложено было покориться под условием отмены всех реформ, введенных Иосифом II. Либеральная партия, под руководством полковника Ван-дер-Меерша и адвоката Вонка, была не прочь принять эти условия, но клерикалы, во главе которых стоял вздорный смутьян Ван-дер-Ноот, стояли за борьбу до последнего человека. Либералы были изгнаны, и начальство над армией было передано прусскому генералу Шенфельду, вздумавшему было напасть на австрийские позиции в Люксембурге, но отбитому со срамом маршалом Бендером. Леопольд после этого успеха решил покончить с мятежниками. В Люксембург были посланы подкрепления, отряды инсургентов рассеяны, и 2 декабря 1790 г. брюссельский магистрат передал маршалу ключи от города. Леопольд не злоупотребил своей победой — бельгийцам были возвращены их прежние вольности, а управлять ими был послан тактичный граф де Мерси, австрийский посол в Париже. До самой смерти Леопольда Бельгия оставалась в его власти, и только революционныя войска Дюмурье заставили австрийцев очистить страну, которой они владели ¾ века.

В Венгрии дело обошлось более мирно. И там настроение нации, подогретое прусской агитацией, было чрезвычайно воинственным, особенно среди мелкой шляхты, весьма похожей на польскую свою братью и готовой на всякие эксцессы, лишь бы хоть временно поправить свои обстоятельства. Леопольд, ради успокоения общественного мнения, подтвердил отречение Иосифа от проведенных реформ, обещал короноваться и созвать сейм, допустил вновь к употреблению в школах и в канцеляриях венгерский и латинский языки. Эти уступки успокоили страну, тем более, что рейхенбахская конвенция лишила наиболее буйные элементы всякой надежды на прусскую поддержку, а магнаты, боявшиеся беспорядков, и бюргерство, оскорбленное пренебрежительным отношением шляхты, стали на сторону короля. 15 ноября 1790 г. при торжественной обстановке произошло венчание Леопольда на царство; обе стороны принесли присягу на верность конституции; нация и корона после долгой ссоры помирились друг с другом.

В немецкпх землях, при давности и крепости династических связей, о крайних мерах со стороны оппозиции не могло быть и речи, но недовольство режимом Иосифа II все-таки существовало, и довольно сильное. Леопольду пришлось узнать о нем уже во время своего путешествия, когда в Боцене ему представились тирольские чины, а в Бруке на Муре — штирийские. Везде Леопольд дал самые успокоительные обещания: он смотрит на сословные чины, как на столпы монархии, вернет им все их права и купно с ними будет заботиться о благе своего народа. Это было прямое отречение — в теории, по крайней мере, — от иозефинской политики: в самом деле, соймовые управы были восстановлены и провинциальные сеймы созваны летом 1790 г. На этих сеймах депутаты принесли свои пожелания и жалобы — postulata et gravamnia, — в которых выяснились их отношение к прежнему режиму и политические и социальные идеалы. Жалобы эти, понятно, разнятся одна от другой, смотря по местности и по составу депутатов. Австрийские чины, напр., как более затронутые „просвещением“ XVIII в., смотрели сравнительно широко на вещи и были далеки от огульного осуждения иозефинской реформы: новые суды, напр., заслужили почти полное их одобрение. Моравские чины, напротив, были ярыми обскурантами: для них только дворяне считались людьми, крестьяне же должны были жить сообразно указаниям помещиков, грамотность была совершенно излишней роскошью. Чехи — те поражают скромностью своего тона и огромностью своих претензий, ибо взгляды их постоянно обращались назад и они мечтали о возвращении к временам Ягеллонов, помня в то же время о жестоком уроке, преподанном им Фердинандом II; горные провинции — Крайна, Каринтия, Штирия и Тироль — гордо требовали должного к себе уважения и не обинуясь претендовали на полноту законодательной власти. Но при всех этих различиях можно уловить в этих gravamnia и существенные общие черты — недовольство деспотической практикой Иосифа II и абсолютистической его теорией: они и в самом деле приняли за чистую монету слова Леопольда и искренно считали себя „столпами монархии“.

„Древняя и новая история учит нас, — писали штирийцы, — что в монархическом государстве властелин не может править счастливо и спокойно без содействия чинов. Но равно и последние приходят в расстройство и обращаются в ничего не значащую величину (ins unbedeutende Nichts), раз они отворачиваются от своего повелителя“. Чехи — те жалели, что „покойный государь, этот великий и мудрый правитель, так мало обращал внимания на голос своих верных, бравых (biederen) чинов“. С горечью и вместе с тем с гордостью вспоминали они, как во время оно „не государь, а сами чины издавали основные законы“, как „князья и короли, которых они выбирали, имели лишь ту власть, которую чинам было угодно даровать им при выборе“. Нижне-австрийские штаты дали очень характерное заглавие первой же жалобе своей, поданной Леопольду: „О совершенном потрясении всего старого государственного строя и о затруднениях, чинимых штатам при решении провинциальных дел“. С некоторыми вариациями проводились те же идеи и раздавались те же жалобы и во всех остальных немецких провинциях.

Полные недоверчивости к центральной власти, столь круто обращавшейся с ними за последние 10 лет, ландтаги настаивали, чтобы им разрешили держать постоянных агентов при дворе и в особых случаях посылать государю депутации. С обидою вспоминали они, что „при покойном императоре привилегия эта была отнята у верноподданных штатов“. Но и на месте необходимо было иметь представителей своих интересов, иметь такого человека, который стоял бы во главе управления провинцией и, вместе с тем, был бы своим, родным. Такие должностные лица и вправду существовали раньше в виде председателей ландтагов, ведавших юстицию и администрацию наравне с губернатором. Чины единогласно ссылались на свою старую конституцию, и просили о возвращении к старому порядку, уступая правительству только право выбора одного из предложенных ими кандидатов.

Как ни важно было право поставить во главе управления своего человека — этого еще было недостаточно для постоянного и регулярного надзора за всеми делами. Надо было иметь специальных чиновников, которые ведали бы исключительно интересы штатов. Такие люди были под рукой: то были члены выборных управ, существовавших еще 7 лет тому назад. Только в 1790 г. высказали чины свое откровенное мнение по поводу этой реформы Иосифа. Одушевленно ратовали они за „освященные веками права“, указывали на упадок сословного кредита, на беспорядок в администрации и расхищение провинциальных недвижимых имений, как на последствие этой „гибельной меры“. То было „почти полным ниспровержением сословной конституции“, как резко выразились члены штирийскаго ландтага, „к великой обиде и разорению чинов“, добавляли мораване.

Покойный император, при деспотических своих наклонностях, хотел, по мнению оппозиции, все видеть, все знать и всем управлять. И оппозиция была преисполнена враждой к правительственным органам, все захватившим в свои руки. Особенно сильно было негодование против низших провинциальных агентов, произвол которых непосредственно ощущался населением. Штирийские чины замечали, что „окружные начальники всем заведуют, за всем следят, все узнают и все решают. Канцелярии их так завалены делом, что они не только сами не могут справиться с огромной перепиской, но замучили ею и воинских начальников, и вотчинные конторы. Так как компетенция их разрослась до крайности, то верноподданные чины считают своею обязанностью обратить внимание В. В-ва, как опасно предоставлять такую большую власть чиновнику, зависящему лишь от своего начальства“. Тирольцы просили об „ограничении компетенции окружных начальников в административных делах“, а то и о „совершенном уничтожении их“, так как следствием такой меры было бы ускорение делопроизводства, большая экономия для казны и восстановление хороших отношений между сеньорами и вассалами.

Привилегированным вообще казалось, что, не довольствуясь предоставленною им властью, окружные начальники хотели разыгрывать роль маленьких деспотов, обращаясь с дворянами неподобающим образом. Силезцы нашли нужным выделить в особый параграф просьбу о том, чтобы „окружнякам при издании их приказов и распоряжений было рекомендовано не употреблять резких и оскорбительных выражений“.

Зато судебная реформа, как наиболее обдуманная из всех мероприятий Иосифа, не вызвала слишком горячих жалоб, и даже чины в своих протестах в 1790 г. не вышли из рамок разумной умеренности. Было, напр., более, чем естественно, что тирольцы, привыкшие к самостоятельности, потребовали участия в законодательной деятельности правительства, от которой они были устранены за все время царствования Иосифа II. Они хотели, чтобы „законы издавались и получали силу не иначе, как по предварительному обсуждению с чинами, по примеру прежнего времени“; только таким путем „можно было составить законоположения, соответствовавшие конституции страны, духу народа и местным условиям“. И в уставе гражданского судопроизводства были, по мнению чинов, крупные недочеты: ему недоставало ясности и отчетливости, главным образом потому, что не были приняты во внимание местные обычаи: „по крайней мере, — обиженно заявляли мораване, — верноподданные чины не были запрошены по этому поводу“; а во-вторых, в силу этого устава, отдававшего предпочтение письменному судопроизводству, дела вершились медленно и стоили слишком дорого. В самом гражданском уложении общий протест вызвали статьи, по которым новые законы имели обратную силу, а судьям следовало придерживаться не смысла, а буквы закона: „Нет сомнения, — писали нижне-австрийцы, — что кодекс, превращающий судью в раба буквы, делает из него механическое орудие“. И уголовный кодекс требовал некоторых поправок, так как он положительно устрашал жестокостью своих взысканий. Нижне-австрийские штаты выступили с целым обвинительным актом в духе просветительных идей XVIII в.: „Умножение и распространение унизительных наказаний, как, напр., телесных, — писали они, — сами по себе в достаточной мере позорны для нации, и потому верноподданные чины взывают к философскому духу своего нового властелина, дабы он рассудил, какие печальные последствия для народной нравственности могут иметь такие установления“. Мораване не пускали в ход таких отвлеченных доводов; они строго держались фактов и ограничивались указаниями на то, что нельзя мучить живую душу так, как это делали, напр., на Шпильберге: „Ведь осужденные лишены там свежего воздуха, даже дневного света; им не дают горячей пищи, отчего они впадают в маразм и заболевают цингой; смертные случаи там очень часты“.

Жалобы в сфере финансовой Леопольд успел предупредить: указом от 14 апреля 1790 г. он отказался от „физиократического“ налога своего брата, подвергнув его в своем эдикте такой суровой критике, которая по своей резкости далеко превосходила все протесты чинов в иозефинскую эпоху. Но и помимо этого налога экономические мероприятия покойного императора оставляли широкий простор для недоброжелательной критики: покровительственная система тяжелым бременем лежала на потребителях, которые должны были втридорога платить за плохие товары; цеховая же реформа привела к такой анархии в этой области, что даже чины, вообще мало склонные обращать внимание на „портных и сапожников“, сочли нужным вмешаться в это дело. В своих протестах, поданных в 1790 г., они посвятили ему несколько пунктов в своих прошениях. Так, тирольские чины включили в состав своих жалоб следующие две: „о вредном размножении ремесел“ и „о цехах“. Чехи просили „об ограничении правил, уничтожающих совершенно некоторые цехи“, штирийцы — об „отмене системы свободы, которая с такой жадностью была принята всеми“.

Но, понятное дело, настойчивее всего были чины, когда они затрагивали сословные отношения.

Протесты, поданные в то время, полны указаниями на то, что низшие классы не сумели воспользоваться дарованной им свободой. По мнению чинов, мужик был естественнейший лентяй и пьяница, глубоко невежественное и совершенно неразвитое создание, которое не понимало своего блага и которым надо было постоянно руководить. Арест и принудительные работы были такому существу нипочем. Лежать ли на боку в плохой избе, или сидеть в кутузке не составляло для него никакой разницы, а работать у него вошло в привычку. Такому человеку нечего было терять, и результатом гуманной политики покойного императора было то, что „мужик никого не слушался, кроме окружных начальников“. Чины „умоляли поэтому всемилостивейшего монарха обратить Высочайшее внимание на этот вопрос, … восстановить более тесную связь между помещиками и их подданными, усилить влияние первых и пресечь в корне порожденное зло“. Они спешили оговориться, что „хотят лишь справедливости“, что „ими руководит лишь забота об общем благе“, и что они „не стремятся к восстановлению крепостного права“. Но то были только фразы: укрепление прежнего „nexus subditelae“ составляло предмет их мечтаний.

Крестьянин, не умевший распоряжаться сам собою, был, по мнению чинов, неспособен распорядиться и собственным имуществом. За него должен был думать и рассчитывать помещик. Если выяснялось, что то или другое тягло нежизнеспособно, следовало немедленно снять плохого хозяина с надела. Это было выгодно и для помещиков — последние, конечно, об этом не распространялись — и столь же выгодно как для государства, которому было очень важно видеть землю в руках состоятельных плательщиков, так и для разорившихся крестьян, которым вовремя приказывали бросить участок, не соответствовавший их силам, и обзавестись маленьким хозяйством. „Прямо непонятно, — удивлялись чины, — почему такое важное дело отнято у сеньеров“ и отдано ничего не понимавшим в местных условиях окружным начальникам.

Еще пущей несправедливостью казалось чинам регулирование и даже отмена многих повинностей, которые составляли неотъемлемую принадлежность каждого сеньериального владения и были приобретены либо кровью предков либо titulo oneroso. Особенно тяжело отозвались на доходности имений уничтожение пропинации и помольщины, и неудивительно, поэтому, что во всех „дезидериях“, представленных в 1790 г. чинами, мы встречаем настойчивые жалобы поэтому предмету. Трудно было прикрыть гуманистическими и философскими соображениями привилегию на спаивание народа, но чины нашлись и тут. Они старались уверить правительство, что мужик, продавая свое вино по мелочам, на пустяки истратит постепенно полученные деньги, которые не принесут ему никакой пользы в хозяйстве; а возможность пить, где угодно, хотя бы в доме у соседа, даже в долг, приведет к тому, что он незаметно запутается и сопьется, „отчего пострадает и даже совсем пропадет нравственность целых поколений“. С помольщиной дело было проще: это была монополия, установленная помещиками в виде вознаграждения за уступленные крестьянам участки: „ведь всякий волен в своем добре“, догматически установляли чешские чины. Мораване больше всего были озабочены возможным нарушением справедливости: как можно было сдать в аренду мельницу за настоящую цену, если неизвестно станет число помольцевъ? „Ведь так легко было обидеть беднаго мельника“. К убыткам с этой стороны присоединялась потеря повенечного (Heirathsgeld) и хожалого (Abfahrtsgeld), в котором штирийские чины видели „вознаграждение за потерю имущества, приобретенного подданными благодаря покровительству помещика“.

Понятное дело, что чины при этом заступились и за духовенство: оно не даром было первым сословием на ландтагах. Во всех провинциях они посвятили целый отдел жалобам, „das geistliche Fach betreffend“, и чехи, напр., считали первейшей своей обязанностью „охранение и поддержку католической религии“. Чины не дали в обиду первого своего сословия, хлопоча, конечно, более всего за себя. Они заступились за епископов и попутно раскритиковали жестоко иозефинскую реформу: уменьшение числа монастырей, по их мнению, наносило прямой ущерб всей сословной корпорации, не говоря уже о том, что прямым образом нарушало государственные законы; секуляризация была оскорблением священной воли милостивцев, особенно при тех злоупотреблениях, которые позволяли себе на практике комиссары. Неуверенные в своей будущности, монахи положительно развращались, и уж, конечно, не эфемерные abbés commandataires могли восстановить нарушенную дисциплину. Хуже же всего было то, что монастырские деньги, которые когда-то были единственным ресурсом для провинциалов, теперь исчезли из обращения и были спрятаны в бездонный казенный сундук: разорение землевладельцев и процветание ростовщичества были следствием этой гибельной меры. На что уже смирны были гёрцские чины, и те подняли свой голос. Дело шло об их кармане и об экономическом благополучии „alla nostra povera provincia“. Самые благие намерения государя в этой области — в делах благотворительности — оказывались задуманными некстати, как вследствие незаконности этих распоряжений, так и вследствие дороговизны бюрократической администрации, не умевшей даже по-человечески устроить своих питомцев.

Белое духовенство, как думали чины, было поставлено в столь же нежелательное и ненормальное положение: при отсутствии платы за требы, за несчастные 150–200 флоринов нельзя было найти подходящих людей в сельские капланы: туда шли худшие элементы из монастырей, да и то по крайней нужде, а надзор за ними со стороны окружного начальства лишал их последнего уважения со стороны паствы. Мрачными красками рисовали чешские чины положение низшего духовенства, удивляясь, что еще находятся охотники идти по этому тернистому пути. Генеральные же семинарии не давали „подходящих субъектов“: для местных условий они не годились; только епархиальные училища могли воспитать подходящий клир. Уничтожение права патроната лишало местных жителей возможности выбирать себе пастырей по сердцу: „патронам приходилось быть немыми зрителями того, как окружные начальники отдавали приходы первому попавшемуся секуляризованному чернецу“. Это было обидно для дворянских семей, затративших большие деньги на основание церквей, как обидно было им лишиться почетного погребения в фамильных склепах, служивших нередко подтверждением благородного их происхождения.

Чины, как мы видим, постоянно колебались в своей мотивировке: чисто светские заботы смешивались у них с благочестивыми соображениями. Так было и по вопросу о веротерпимости, который вызвал единодушные их нарекания. Против самого принципа, конечно, они не спорили: „философские“ идеи были знакомы даже и им. Так, например, чехи „были убеждены, что свобода мысли является естественным правом людей, от которого они не отказались, даже став членами государства, … и что религиозные воззрения являются делом внутреннего убеждения“; но, во-первых, такую свободу выбора чины соглашались предоставить лишь себе самим, а никак не „грубому мужичью“, а во-вторых, слишком уж опасно было соседство еретиков, которым, вдобавок, оказывалось всяческое предпочтение перед верными сынами церкви.

Понятно, жалобы были тем единодушнее и смелее, чем чувствительнее затрагивались другие интересы, помимо религиозных. Немудрено поэтому, что чины во всех провинциях были ярыми антисемитами. Они наперерыв жаловались на еврейскую конкуренцию, на еврейское ростовщичество, на грубую недобросовестность израэлитов: читая тогдашние протесты чинов, можно подумать, что пробегаешь иную современную газетную статью.

Как и можно было ожидать, и в школьном вопросе, столь тесно связанном с духовной реформой, чины сочли нужным ратовать за специальные свои интересы. Новая школьная организация тоже не могла нравиться чинам: их вовсе устранили от дела, передав его целиком коронным чиновникам, получавшим, между тем, жалованье из собранного штатами школьного фонда. Это было, во-первых, вопиющим нарушением сословных привилегий, а во-вторых, люди эти принесли лишь вред школам своим деспотическим отношением к учителям, попечителям и законоучителям. Епископы — вот кому следовало надзирать за народным образованием. Надо отдать чинам справедливость: они понимали все значение науки и ратовали поэтому усердно за даровое обучение даже в гимназии. Чехи не находили достаточно слов, чтобы изъяснить, какое вредное влияние может иметь распоряжение, в силу которого большая часть молодежи лишается возможности учиться и ей преграждается доступ к образованию и просвещению. Конечно, и тут не обошлось без специфических сословных интересов — облегчения бедным дворянским семьям воспитания своих детей и желания иметь побольше кандидатов на священнические места. Выдававшиеся стипендии не могли помочь делу: их было слишком мало, да и они доставались недостойным, так как чины были устранены от этого дела, и кандидаты предлагались правительством, державшимся казенного шаблона.

Учение с новыми порядками стало не только делом затруднительным: оно часто грозило великим вредом для юношества. Не говоря уже о том, что новая гимназическая программа с ея греческим языком и естественной историей была не под силу ученикам, которые выходили из средних школ полу-невеждами, главный недостаток новой школы заключался в отсутствии нравственного воспитания. С закрытием интернатов в таких славных своими традициями академиях, как терезианская и савойская, молодому человеку из порядочной семьи некуда было деваться. Ему приходилось жить на частной квартире без всякого надзора, подвергаясь всем соблазнам большого города: он забывал Бога и свое достоинство.

Как мы видим, все почти жалобы чинов носили специфический характер — то были жалобы привилегированных людей, но эти люди, в виду смутного времени, были тогда политической силой, и Леопольду в его положении приходилось с ними считаться. Поэтому он дал им полную волю жаловаться, хорошо зная, что высказанные пожелания ни к чему его не обязывают, раз чины будут распущены, истратив на громкие слова весь запас своего негодования, а там, дальше, можно будет распорядиться по-своему, „и сообразно потребностям государства“. И в самом деле, на добрые слова Леопольд не поскупился, но сделал чрезвычайно мало. В мелочах было уступлено, в роде того, что были восстановлены привилегированные учебные заведения; обещаний было дано достаточно, в роде запрещения офицерам-конскрипторам вмешиваться в дела между помещиками и крестьянами; но по существу иозефинский режим остался неизменным, смягченный только по форме своего проявления: по-прежнему администрация была всемогуща; неуклонно производилась конскрипция; судили коронные, а не выборные судьи; по-прежнему заграничные товары облагались запретительными пошлинами; крестьяне так и остались свободными, монастыри — секуляризованными, протестанты — уравненными в правах с католиками. — Правительственная практика подсказывала Леопольду, что чины были сломленною тростинкою, о которую можно было уколоться, но никак уж не опереться: успокоив подданных конституционными уверениями, он остался при испытанном самодержавном режиме.

Это успокоение дало ему возможность удачно разрешить все внешние затруднения, которые черным роем окружили его монархию. В основу своей политической системы он положил искреннее стремление сохранить мир со всеми державами, чтобы дать оправиться взволнованной и потрясенной стране. После конвенции в Рейхенбахе соглашение с турками было легким делом. Хитрый маркиз Луккезини, прусский уполномоченный в Систове, оказал давление на Порту, и 4 августа 1791 г. был заключен мир в Систове на условии status quo ante; Россия же, несмотря на льстивые письма Леопольда Екатерине, была предоставлена сама себе в борьбе против турок.

Точно также и с Польшей все обошлось благополучно. Вряд ли участвовала Австрия в майском перевороте 1791 г., но во всяком случае каждая перемена, клонившаяся к усилению Речи Посполитой, могла быть только желанной Леопольду: уже при первом разделе Польши Марии-Терезии пришлось испытать, что Пруссии досталась львиная доля добычи, и не даром говорил в сердцах Иосиф II, что он отдаст свой последний грош и последнего солдата, а не позволит Пруссии завладеть хоть одной польской деревней. Благоразумию же Леопольда Австрия была обязана тем, что по крайней мере в его правление, ей не пришлось вступить в борьбу с революционной Францией. Выступить Дон-Кихотом поруганной монархической идеи этому холодному Габсбургу, прожившему 25 лет среди трезвых флорентийцев, не приходило и в голову. Увеличить свои владения за счет ослабленной от внутренних неурядиц Франции он тоже не пытался: у него и дома своего дела было по горло. Сестру Марию-Антуанетту он любил по обязанности, писал ей ласковые письма и бранил парижскую „сволочь“, но от действительной заступы он был так далек, что сестра сама долгое время ни о чем его не просила. Но когда она летом 1791 г. составила план бегства из Парижа, она легко добилась от брата, чтобы он мобилизовал бельгийские войска к французской границе: Леопольд знал, что помощь зятю, в случае удачи, окупится для него сторицей. Известия о событиях в Варенне произвели на него тягостное впечатление: расчеты его рушились, он боялся заразительного примера для своих подданных, тем более, что на рейнской границе в этом отношении далеко не все обстояло благополучно. Из Падуи, где он в то время находился, он велел отправить циркулярную ноту ко всем великим державам, призывая государей „вернуть французскому королю и его семье честь и свободу и положить конец опасным эксцессам во Франции“. Но если спросить, какими же реальными средствами намеревался Леопольд вернуть Людовику XVI эту „честь и свободу“, то окажется, что державы должны были ограничиться посылкой такой же ноты французскому двору. Когда же в конце лета 1791 г. стало выясняться, что Франция останется все-таки монархией, хотя бы и конституционной, Леопольд и совсем успокоился, оставив всякую мысль о непосредственном своем вмешательстве. Сдержанность эта отразилась и на постановлениях знаменитой Пильницкой конференции, на которой 25 августа 1791 г. он сошелся с Фридрихом Вильгельмом II и которая послужила брандером, разжегшим революционные страсти во Франции. На самом же деле зажигательного в этих статьях ничего не было. Участливых слов о несчастном положении королевской семьи сказано было много, но решено было, прежде, чем приступить к каким-либо действиям, получить согласие всех держав — условие, откладывавшее исполнение решения на неопределенное время, ибо Англия, напр., заранее заявила о неизменном своем намерении соблюдать нейтралитет. Все старания графа Артуа и эмигрантов не могли поколебать союзников в их решении; особенно Леопольд чувствовал глубокое презрение к этим людям, которые так быстро из блестящих придворных превратились в назойливых авантюристов. Еще яснее высказал свои истинные намерения Леопольд во время пражских конференций. В сентябре 1791 г. совет министров решил ничего не предпринимать, пока не выскажутся остальные державы, эмигрантам же отказать во всех их домогательствах, как неполномочным представителям Франции; мобилизованы же были на западной границе два полка кавалерии и два батальона пехоты. Принятие Людовиком XVI конституции наполнило душу австрийских министров радостью: „мы и компания, — писал Кауниц своему помощнику Шпильману, — должны благодарить Бога, что этот простачок-король (ce bonhomme de roi) вытащил нас из ямы, в которой мы было завязли“.

Но оптимизм этот был непродолжителен: якобинцы явно забирали верх в Законодательном Собрании, и наиболее способная их часть — жирондисты — настаивала на войне, надеясь при помощи войск из „патриотов“ ниспровергнуть монархию. Под их давлением Людовик XVI в декабре 1791 г. послал ультиматум трирскому курфюрсту, в коем он требовал роспуска эмигрантских отрядов. В Вене забеспокоились и решили окончательно сблизиться с Пруссией. 7 февраля 1792 г. с ней был заключен союз, в силу которого каждая сторона гарантировала друг другу свои владения и обещала поддержать союзницу в случае нападения посылкой 20-тысячнаго отряда, на границе же Франции выставлялась стотысячная армия. В ответ Жиронда послала Леопольду ультиматум, „желает ли он впредь жить в мире с Францией и отказывается ли от всякого союза, направленного против ее самостоятельности?!“ Несмотря на вызывающий тон ноты, Леопольд все еще надеялся на сохранение мира, и еще 24 февраля 1792 г. писал сестре Марии-Христине, что „французы, раз им будут сделаны решительные заявления, откажутся от войны“. В Берлине на дело смотрели более пессимистически: генерал Бишоффсвердер, доверенный короля, 28 февраля 1792 г. прибыл в Вену, чтобы сговориться окончательно о военных мероприятиях, но уже 1 марта Леопольд, простудившийся во время поездки в Шёнбрунн, скончался от захваченной горячки.

Безвременная его смерть явилась незаменимой утратой для Австрии: именно такой осторожный, расчетливый, ничем не увлекавшийся человек был ей нужен в это горячечное время, когда политические отношения и политическая карта Европы превратились в какую-то фантасмагорию, когда габсбургская монархия была накануне 25-летней войны с могущественнейшей своей соперницей — Францией, когда напору революционных идей извне необходимо было противопоставить реформу сверху, когда сын его Франц  II, и без того недалекий, по молодости лет был совершенно неспособен справиться с трудными обстоятельствами.