Марк Алданов
Н. В. ЧАЙКОВСКИЙ

От попытки дать общую характеристику покойного Николая Васильевича я должен был по многим причинам отказаться. Портрет такого необыкновенного и удивительного человека, как Чайковский, неотделим от его биографии, а весь биографический материал по периодам хорошо и подробно использован в статьях других участников сборника. К тому же, слишком недавно ушел от нас Николай Васильевич и слишком связаны с настоящим дела его последних лет. Но главное, пожалуй, не в этом: главное в том, что очень трудно подойти к жизни и личности Чайковского с обычными критериями рационального характера и почти невозможно говорить о нем, не поднимая самых основных вопросов человеческого существования. А для этого небольшая статья, конечно, не годится.

Чайковский был последовательно анархистом, социалистом-революционером, народным социалистом. Он увлекался «богочеловечеством» и увлекался кооперацией. Он проповедовал партизанскую войну при П.А. Столыпине и был министром в правительстве генерала Деникина. Для тех, кто хорошо его знал, несомненно душевное единство Николая Васильевича во все периоды его жизни. Но строго логически изложить «последовательную эволюцию» его взглядов очень трудно.

Я думаю, что и подход к нему в ранние годы его жизни возможен преимущественно художественный. Что такое представляет собой хотя бы «кружок чайковцев»? В статье Д.М. Одинца дана с исчерпывающей полнотой внешняя история этого кружка. Исследователи русского общественного движения и теперь спорят о политических взглядах чайковцев. «Они были анархисты», — говорит один исследователь. — «Славянофилы», — возражает другой. — «Радикалы», — указывает третий. — «Конституционалисты», — находит четвертый. Спор, быть может, довольно праздный, если вспомнить, что вождю кружка было двадцать лет. Но для художника-беллетриста кружок чайковцев был бы истинным кладом. Кто может судить о нем, не видав его собственными глазами? Да и то надо было уметь видеть. Степняк-Кравчинский, человек выдающийся и даровитый, был профессиональным революционером и всю жизнь прожил среди революционеров. Л.Н. Толстой не имел к революции никакого отношения и только прошел мимо некоторых второстепенных ее деятелей: с одним поговорил, на других мимоходом взглянул. Но сравните портреты революционеров в «Подпольной России» и в «Воскресении»! На чьей стороне жизненная правда, — незачем говорить о художественных достоинствах…

Так же трудно расценивать в философском или в политическом отношении и Маликова, и богочеловечество. Недоброжелательный исследователь может при желании найти материал для сатиры в том, что в молодости окружало Николая Васильевича: в кружке чайковцев, где ради борьбы с предрассудками ели собачье мясо; в американской коммуне, где «жили публично», питались «гигиеническими шишками Фрея», заставляли детей помножать двадцать пять биллионов на тысячу двести сорок три биллиона и в случае упрямства ученика выливали ему на голову ведро холодной воды. Едва ли нужно говорить, что для самого Николая Васильевича все это было совершенно не характерно.

В его собственных политических увлечениях были порою крайности, — их не надо понимать буквально. У многих выдающихся деятелей освободительного движения иногда проскальзывали мысли, перед осуществлением которых они, конечно, остановились бы в ужасе. Осуществили — другие. Пестель вел «счет сей ужасный» всех, подлежащих истреблению, членов царской семьи; но невозможно представить себе Пестеля убийцей в подвале Екатеринбургского дома. Сам Н.В. Чайковский в результате жизненного опыта совершенно освободился от утопических или сверх-революционных мыслей. В своей короткой правительственной деятельности, еще позднее в эмиграции, он был разумным политиком в лучшем и благороднейшем смысле этого слова. В его работе и тогда могли быть ошибки, но за них несем ответственность мы все. Если Чайковский ошибался, то с ним (за редкими исключениями) ошибалась почти вся «государственно мыслящая» интеллигенция России.

Для профессионального политика он был слишком правдив. Николай Васильевич не мог лгать или хотя бы скрывать свои мысли, даже если б находил это нужным. С профессиональными политиками ему было нелегко иметь дело. В пору парижской конференции он вел переговоры с вершителями судеб мира. Если не ошибаюсь, президент Вильсон только его одного и слушал тогда из русских. Но его переговоры с Ллойд-Джорджем или с Клемансо, конечно, осложнялись полным отсутствием общего морального языка. Быть может, вредила в политическом отношении Чайковскому и его впечатлительность. Он относительно легко поддавался чужим влияниям, и влияния — от Маликова до Савинкова — были разные. Николай Васильевич всегда увлекался: то человеком, то книгой, то новой идеей, то политическим планом. Он был порою слишком доверчив. Тем не менее и как политик Чайковский был совершенно незаменим на всех постах, на которые в старости ставила его судьба.

В этой работе последнего десятилетия его жизни мне приходилось беспрестанно видеть Николая Васильевича. В ней неизменно сказывались его высокие достоинства. Энергия Чайковского, его неутомимость, его способность к увлечению делом, граничили с чудесным. Вместе с ними он вносил в работу разум и опыт много видевшего человека, безупречное джентльменство, совершенно исключительное благородство тона.

Последняя черта была особенно характерна для Чайковского, точно так же, как его постоянная внутренняя серьезность, неизменно высокий строй души и мыслей. Черты эти в нем чувствовались всеми и внушали уважение людям, весьма далеким от него в политическом отношении. Столь частое в политической борьбе подшучиванье над противником обычно само собой прекращалось в присутствии Николая Васильевича. Этому способствовала и самая его внешность, так шедшая к его духовному облику: «только поверхностные люди не судят о человеке по наружности»…

Сам он не раз говорил, что своим истинным дарованием считает способность к интуиции. Со свойственной ему скромностью, он только это дарование за собой и признавал. Что такое интуиция? Толстой интуитивно узнавал душу каждого человека: «уж я его, зверя, знаю»… Ллойд-Джордж интуитивно угадывает замыслы других политических интриганов: «у него в общении с политическими деятелями как будто больше чувств, чем у обыкновенных людей», — говорит человек, хорошо знающий знаменитого министра. Надо ли говорить, что у Николая Васильевича не было интуиции ни в том, ни в другом смысле слова. То, что он называл интуицией, было в сущности инстинктом порядочности, доведенным до исключительной высоты. Этот инстинкт, врожденная красота души, в любой обстановке, во всяких обстоятельствах подсказывали ему образ действий, верный если не в практическом, то в моральном отношении. Люди, неизменно за ним следовавшие, не были застрахованы от политических ошибок, но от сколько-нибудь непорядочного поступка они были застрахованы прочно. Недаром его так часто выбирали в поверенные личных секретов. Эти секреты с ним и умерли. Помню, он как-то сказал мне, что с ним, еще юношей, говорила «начистоту» Софья Перовская: по прошествии почти шестидесяти лет Николай Васильевич не счел возможным коснуться содержания их разговора.

Под конец своей жизни Н.В. Чайковский стал остывать к политике. Ненависть к большевикам заполняла его душу, поддерживала его долгие годы. Но не было человека, менее созданного для ненависти, чем Николай Васильевич. «Злобою сердце питаться устало, много в ней правды, да радости мало»… Политические взгляды его не изменились. До последнего отъезда из Парижа (в Англию) он принимал участие в работе эмиграции. Однако прежнего увлечения больше не было. Быть может, и здесь сказалась практичность умудренного жизнью человека, непонятно совмещавшаяся в нем с теми свойствами, о которых я говорил выше: он стал отходить от политической жизни эмигрантов именно в ту пору, когда эта политическая жизнь начала напоминать толчение воды в ступе. На восьмом десятке лет жизни Чайковский нашел для себя новую дорогу. Фаустовское начало было очень сильно в Николае Васильевиче. Религия в более тесном смысле слова заняла прочное место в его душе. «Небо принадлежит людям, которые думают», — говорит французский философ.

«Есть отдельные люди, — писал престарелый Чайковский, — которые сомневаются даже в возможности счастия вообще. Но это уж очень надорванные и больные люди, потому что пока человек продолжает жить на земле как бы то ни было, — и не прекращает своего существования насильственно, — он продолжает верить в какое-то благо, хотя бы и очень ограниченное, а, следовательно, имеет какое-то понятие и о счастии. Поэтому говорить о проблеме счастия даже и с такими людьми все-таки можно и должно.

Для огромного большинства обыденных людей „счастье“ — это то же, что удача в жизни, — в своей семье, в делах, в службе, выигрыш 200.000 в лотерее или получение неожиданного наследства и, наконец, завершение всего своего земного существования с позолоченною помпою среди почета и уважения друзей… Чего можно еще желать?..

Но, конечно, это не счастье, а ряд внешних случайностей, стоящих почти совершенно вне самого человека к его внутреннего содержания. Такое „счастье“ не имеет ничего общего с его духовной жизнью и не только не пробуждает ее, а даже напротив усыпляет. Такой „счастливой“ жизнью могут прожить целые поколения людей, не оставив по себе никакого следа и не подвинувшись вперед ни на единый шаг, ни к „свету“, ни в глубину. Такое „счастье“ есть застой и духовная смерть. Оно недостойно „человека“, ради которого две тысячи лет тому назад умер на кресте Богочеловек. Это квинтэссенция косного мещанства, при отсутствии всякой духовной жизни. Для нас, спиритуалистов, счастье не может быть делом случая или внешних обстоятельств — оно прежде всего в нас самих, и связано с самыми высокими моментами нашего существования на земле.

Для спиритуалистов же, верящих в духовное единство вселенной, истинное счастие не может быть ничем иным, как деятельным переживанием этого Единства в нас самих, как осуществления нашей мировой любви во всех ее формах — абсолютной истины, абсолютной справедливости, красоты, внутренней духовной правды, свободы и т.п., приближающих нас к абсолютному Началу Мира и Жизни — к Богу.

Но дело в том, что в мире материальном, т.е. в царстве Кесаря, все вещи абсолютны и условны. Они безотносительны и абсолютны только в мире духовном, т.е. в царстве Божием. А потому вышепоименованные духовные ценности могут быть поняты, и обычно понимаются, как ценности относительные, материальные, и в таком случае они являются предметами торговли, условного блага, а не полного счастья, которое принадлежит к миру духовному — и по самому существу своему — переживается нами, как нечто безграничное и безусловное.

Можно любить человека за его или за ее временную красоту, нравящиеся нам черты характера, которые отвечают нашим, и в близости к которым мы находим длительное удовольствие… Но истинная любовь всегда жертвенна, а жертвовать собою можно только из-за чего-нибудь высшего, чем приятные ощущения. И это есть душа человека, которая не требует критики и покоряет нас себе помимо нашей воли, бесповоротно и безусловно. И с другой стороны это делается точно так же бессознательно, помимо его или ее воли, навсегда и безусловно. Это и есть истинное счастье, а не торговля любовью. То же самое и с красотой, со служением ей, как относительной и как вечной ценности, и с истиной, вечной и абсолютной истиной, которую мы даже не способны постичь разумом, а постигаем только чувством-интуицией, и истиной научно-опытной, относительной, которую мы постигаем разумом. То же самое и с правдой, внутренней Божьей правдой, которую ни спрятать, ни исказить нельзя, ибо она рано или поздно все равно окажется, — и правдой условной, которую показывают в судах, пишут в уличных и агитационных газетах».

Очень трогателен образ этого человека, так твердо убежденного в том, что лишь ненормальные люди могут не верить в счастье. В этих верованиях он и умер. В его прощальном письме я читаю:

«…Приходят последние минуты. Если Богу угодно, ухожу с легкой душой и благодарю за всё, что я пережил в этом мире. Он вечно движется вперед, все совершенствуясь и все больше и больше одухотворяясь, приближаясь, таким образом, к своему Творцу. В слиянии же с Ним цель всей мировой жизни, а в ней часть и нашей»…

Мне прежде казалось, что только в России могли являться люди, подобные Чайковскому. И в самом деле, для создания таких людей, как он, нужно было иметь внизу духоборов, наверху «аристократов, захотевших в сапожники». Но, может быть, здесь особенное значение имеют обстоятельства времени, а не места. Та эпоха, в которую получил воспитание Чайковский, удивительна во многих отношениях. Вера в торжество справедливости, в неуклонность нравственного прогресса, в совершенное благородство человеческой природы, в неизбежность всеобщего счастья на земле, тогда были много сильнее, чем в восемнадцатом веке. Шопенгауэр прошел в стороне от большой дороги мысли своего времени, а Шпенглер и вообще был бы тогда невозможен. Восемнадцатый век был слишком рассудочен и слишком злобен, — недаром небывалой кровью и кончился. Не в духе этого века и то необыкновенное по мудрости и разуму изречение, которое так любил Николай Васильевич: «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну»…

Банальны слова: «таких людей больше не будет». В применении к Николаю Васильевичу Чайковскому я их повторяю с полной уверенностью: разумеется, не будет, — откуда же им теперь взяться? Этот революционер и не подозревал, в какой мере он был человеком старой России.




Библиография М. Алданова


║ Алфавитный каталог ║ Систематический каталог ║